FleetinG_
Как весело кататься на санках, которые мчатся впереди тебя! (с)
Ну и для полного счастья - еще один текст про давно любимое, и тоже такой, как мне было нужно. *прыгает на месте* Их все-таки послали на один остров, и там есть служба ремонта, но нет бездумного фиксерства! Это трудно и трагично, но это амортизирует трагичность финала у Хаксли. И кстати, авторские персонажи очень выразительные. Вот.

Автор: Wallwalker
Название: Акклиматизация
оригинал
Фэндом: Олдос Хаксли, "О дивный новый мир"
Персонажи: Бернард Маркс, Гельмгольц Уотсон
Категория: джен
Предупреждение: смерть героя по канону
Содержание: их новая жизнь была не такой тяжелой, как боялся Бернард, какой бы странной она ни казалась.
Примечания автора:для clavicular. Спасибо Kastaka за бета-ридинг.
Примечание переводчика: я ужасно люблю перевод Осии Сороки, и все же за столько лет без советской власти, мне кажется, от имени Lenina мы успели уже абстрагироваться больше, чем он.

***


На этом острове всегда холодно. Иногда я удивляюсь, почему Гельмгольц выбрал такое неприветливое место, хотя, когда позволяю себе думать об этом рационально и спокойно – как делал бы он – я способен ухватить ход его мыслей. Я знаю, что в основном это реакция на лондонский комфорт, и что он пытается найти для себя вдохновение в дискомфорте. Я знаю, что сам говорил нечто подобное.
И все же… легко так говорить, отдыхая на диване в собственных апартаментах или пристегнувшись ремнем безопасности в кресле удобного вертоплана с системой кондиционирования. Но не здесь, где качество кондиционера в той квартире, которую мы занимаем, ниже среднего, сидя ночью на стуле, кутаясь в шерстяное одеяло, на удивление прочное, и задаваясь вопросом, сколько еще продлится ночь. Если бы только было хоть немного теплее...
Я пытался, продолжая свой дневник, вести счет дням с тех пор, как прибыл сюда. Одна из тех черт, что больше всего не нравились мне в лондонской жизни – то, что каждый день был, как правило, взаимозаменяем с каждым другим днем, бесконечный поток одинаковых удовольствий, граничащих с банальностью. Но вести счет дням было трудно, в основном потому, что у меня не было причины делать это раньше, а теперь это кажется мне странным и чуждым. Мои попытки вести этот дневник были фрагментарными, лишь несколько отрывистых предложений, примерно раз в два дня, и многие из них не датированы.
Я не ставлю дату на этой записи и не буду ставить на последующих. Может быть, потом я смогу вести счет чуть лучше.
Итак. Что сказать? Вероятно, многое… но не мне это говорить. Мне кажется, это дар Гельмгольца – способность писать обо всем этом, говорить об этом так, чтобы это не было голой информацией. Он это умеет, а я – не очень. Я писал в научные журналы, строго информативно, строго по делу. Но здесь я пишу не как эксперт по человеческому поведению; я не отвечаю экспертам Воспитательных Центров и не делю этот дневник ни с кем, кто мог бы настаивать на аккуратной и полной информации. Я пишу лишь для собственных целей, и почему бы мне не писать так, как подходит мне? Зачем мне беспокоиться, соответствует ли это какому-нибудь утвержденному стандарту полезности или привлекательности?
Но я отвлекаюсь. Целью этого дневника было вести записи о том, что происходит со мной здесь, а не о моих мыслях. Хотя когда я упоминаю об этом при Гельмгольце, в те часы, когда мы делим эту квартиру – ведь мы с ним работаем на разных должностях и поэтому видимся не каждый день – он смеется над моими опасениями.
- Почему бы и нет? – спрашивает он с усмешкой, когда сидит, склонившись над бумагой, с ручкой в руке. – Почему бы тебе не записывать и свои чувства?
- Не в этом цель, - говорю я, глядя на него не без раздражения. – Я достаточно хорошо могу помнить свои чувства.
- Ты можешь так же хорошо помнить и то, что случается изо дня в день, Бернард, - отвечает он, или что-то еще в этом роде, суть всегда одинакова. – Цель этого дневника – вести записи о тебе и твоих собственных мыслях, а не о чем-то другом. Ты же сам когда-то сказал, что устал следовать их инструкциям, разве нет?
- Кажется, да, - признал я. Говорил ли я ему что-нибудь подобное? Наверное, должен был.
- Так не ограничивай себя! Пиши все, что хочешь. Ты пожалеешь, если не будешь этого делать.
Теперь, записав эту беседу, я думаю, что, возможно, в словах Гельмгольца есть рациональное зерно. Почему бы мне не записывать свои мысли о том, что случилось, наряду с записью произошедших событий? Неужели я все еще пытаюсь жить по тем стандартам, даже когда заявляю, что не пытаюсь?
В любом случае, я, наверное, перейду к другим предметам, пока обдумываю этот. Я не писал некоторое время, и мне есть что сказать.
Как я сказал раньше, первые месяцы в этом месте прошли в лихорадочной активности. Здесь, конечно же, были другие люди– хотя, когда я пишу об этом, я должен признаться, что был поражен числом недовольных, живущих в этом обществе, тех, кто решил прибыть сюда, а не, скажем, в какое-нибудь приятное место к теплому морю. Но они довольно тепло нас встретили, дали нам место для проживания, и способы заработать указанное место – что доставило Гельмгольцу немалое удовольствие.
- Слушай, - сказал он, - это ведь именно то, что было на уме у Джона, разве не так? Труд, чтобы заработать свое место, а не место, данное нам в соответствии с тем, кто мы есть. – Потом он вздохнул. – Только мне хотелось бы, чтобы он был здесь.
- И мне, - сказал я, хотя в то время я все еще больше завидовал ему, чем мог позволить себе признаться. Почему он остался там, в Лондоне, когда мы были изгнаны? Если Главноуправитель собирался разрешить ему остаться, почему он не разрешил нам двоим? Это казалось нечестным, особенно потому, что эксперимент, который он продолжал, был МОЕЙ идеей, и все же я был изгнан до того, как увидел его завершение. – Надеюсь, у него все хорошо.
- Он сделает то, что считает должным, - сказал Гельмгольц, но его лицо стало мрачным, и он не развивал это утверждение дальше.
Нам двоим дали работу из списка необходимых работ, потому что лотерея уже прошла. Так сказал нам молодой человек, который встретился с нами в Управлении Повседневных Дел. Я сказал «лотерея», потому что, за несколькими исключениями – обычно те мужчины и женщины, которые пробыли в этом обществе довольно долго и показали особенное мастерство в какой-то специфической задаче или в тех задачах, что требовали углубленного и специализированного обучения – работа распределялась с помощью жребия, чтобы у каждого было столько же шансов на высокий пост, сколько и на черную работу. Как сказал этот человек, это был лучший из способов, которые они могли найти, чтобы быть уверенными, что кипрское фиаско не повторится.
Гельмгольц был назначен рабочим на одну из фабрик, которые занимались водоснабжением и обеспечивали канализацию. Меня, с другой стороны, тоже назначили рабочим, но почти на такую же тяжелую работу. Мне сказали, чтобы я немедленно доложил о себе в Службе Ремонта, и чтобы Маргарет – которая, очевидно, заведовала этой службой – сказала мне, чем я должен заниматься.
Я был озадачен, когда шел пешком в Службу Ремонта, прежде всего - названием этого места. Я предположил, что ресурсы имеют здесь какое-то существенное значение – это предположение впоследствии оказалось точным. Той индустриальной базы, которую мы принимали как должное, здесь просто не существовало, и, не считая незначительной помощи с материка, они были предоставлены самим себе. Это означало, что они отказались от той идеи, что ремонт – это антиобщественное явление. Но иметь специальную службу для этого казалось мне очень странным, хотя, вероятно, в основном из-за того, как меня сформовали. Я любил заявлять, что обладаю иммунитетом против подобных вещей, но на самом деле я был подвержен большинству из них, и поэтому все равно испытывал трудности.
Сама служба представляет собой странную смесь мастерской и фабрики, как мелкий, так и крупномасштабный ремонт осуществляется там ежедневно. Многие более сложные починки делаются с помощью промышленных машин, но немало делается и вручную. Меня не обучали работать с машинами, зато нередко хвалили за проворство рук, и теперь меня в основном обучали ручному ремонту. Я провел много часов, штопая дыры в шерстяных одеялах и пришивая пуговицы к рубашкам из льняной ткани– не из той тонкой ткани, к которой я так привык. Она не выдержала бы такого отношения, какому подвергаются рубашки на этом острове. Мои пальцы все еще болят от работы, когда я пишу о ней, но я начал привыкать. К несчастью, следующая лотерея всего через две недели, и я должен покинуть эту работу, по крайней мере, на время. Мне жаль этого, но я еще не пробыл здесь достаточно долго, чтобы просить исключения для себя.
Служба Ремонта – удобное, чистое и опрятное учреждение. Директор, женщина по имени Маргарет, пользуется почетом в мастерских, хотя мне все еще трудно смотреть на нее – она была бы привлекательной женщиной, если бы не приметная черная повязка, которую она носит на глазу. Отсутствующего глаза из-за нее не видно – как она говорит, это следствие несчастного случая, которое не получилось исправить со временем, и этот случай как-то связан с теми событиями, что привели к ее ссылке. Она не развивает эту тему, но ее лицо всегда искажается болью, если она заговаривает об этом - несомненно, ей вспоминается неприязнь, которую она ощутила, когда каждый мужчина и женщина рядом с ней начали сторониться ее. Я не могу не сочувствовать ей.
Она и еще одна работница – единственные, кто в этом месте занимает постоянную должность. Вторая вызвала во мне удивление, когда я впервые увидел ее. Я не ожидал увидеть никого, кто был бы ниже меня ростом. Почти все, кого я встречал здесь до сих пор, были бы в стандартном обществе альфами и бетами, высокие, лишь в малой степени ограниченные своими представлениями и формовкой. Но эта молодая смуглая женщина была совсем другой, ее рост и зеленый поясок, который она все еще носила на талии – потому что, как она сказала мне потом, ей было не по себе, если на ней не было чего-то зеленого, именно этого оттенка – сразу же сообщили мне об ее прежней касте. Она была тоже рада увидеть меня, бросилась ко мне с криком и обняла, говоря о том, как она счастлива увидеть кого-то, похожего на нее; с острым чувством вины я сказал ей, что я не гамма, несмотря на мой рост – в первый раз эта необходимость вызвала во мне что-то помимо негодования.
- Я чувствую некоторую ответственность за нее, - сказала мне однажды Маргарет, когда после того, как закончилась работа, я попробовал завести об этом разговор. – Поэтому я позволяю ей оставаться здесь и делать свою работу вместе со мной. Ей это нравится, и она довольно умна, что касается починки.
- Вот как? – спросил я, не зная, что сказать.
- Она умная девушка. Особенно для гамма-минусовички, - Маргарет усмехнулась. – Это, видите ли, та причина, по которой она оказалась здесь. Она входила в группу, которая работала на фабрике, где я была смотрителем, но ей было очень скучно делать свою работу. Понимаете, это был один шанс на миллион – ее ум развился более полно, чем у ее сестер. Ей надоела работа гаммы, и поэтому она попыталась что-то сделать с этим. Раздобыла какой-то учебник для беты и попыталась прошмыгнуть к ним в класс, чтобы научиться делать их работу. Справлялась она очень хорошо, и вот я позволила ей остаться, сделала ей поблажку. – Она тихо вздохнула. – Конечно же, едва Совет Главноуправителей узнал об этом, ее уже взяли на заметку. А потом произошел мой несчастный случай, - продолжала она, задумчиво проводя рукой по лицу. – Так что мы были изгнаны вместе.
Я думаю, эта история пострадала в моем пересказе. Если бы я мог попросить Ровену изложить ее собственными словами… но она, как многие из тех, кто находится здесь, не любит разговоров о своей прежней жизни и совсем не заботится о том, чтобы как-то поддерживать с ней связь. Хотя я слышал о некоем источнике, который по временам присылает на остров информацию, особенно значительные новости, научные доклады, которые были отвергнуты в стандартном обществе, но представляли особый интерес для кого-нибудь из здешних, и другие интересные сведения.
Я пока еще ничего не получал из этого источника, и Гельмгольц тоже, но самое его существование затронуло мое любопытство.
- Как ты думаешь, кто является этим источником? - спросил я, помнится, однажды Гельмгольца, когда мы оба возвращались в свою квартиру – две соседние комнаты, между которыми была общая площадь, кухня и ванная со всеми удобствами, но где было холодно, всегда слишком холодно.
- Не знаю, - сказал он. – Некоторые варианты мне приходят в голову, но… - он пожал плечами. – Кто бы это ни был, ему, видимо, есть причины оставаться анонимным. Сомневаюсь, что мы когда-нибудь узнаем.
Что касается Гельмгольца, он явно неплохо адаптируется к здешней жизни, лучше, чем вначале делал это я, несмотря на его должность, требующую тяжелого труда. Он принимает свою работу, свои трудности, свои мучения с бодростью, даже пытается использовать их конструктивно, пишет стихи о том, как болит усталое тело, или о том, как мороз жалит его сквозь одежду, и от него немеют руки. Однако он нечасто дает их мне читать, хоть я и прошу его.
Когда я как-то спросил его о причине, он только покачал головой.
- Они просто не такие, как надо, - грустно сказал он.
- Но ты делился с нами в Лондоне своим стихами.
- Это было другое, - быстро сказал он. – Там… там я чувствовал, это лучшее из того, что я могу сделать. Здесь я чувствую, что способен на большее.
- Ты всегда говорил мне, что в словах мало толку, если их никто не слышит, - заметил я. – Дай мне послушать, тогда ты сможешь узнать, на что они способны.
- Когда-нибудь, - сказал он, снова качая головой.
В целом этот остров – не такое ужасное место, как я боялся, хотя должен сказать, что самая трудная часть здешней жизни – страшное одиночество. Я думал, что готов к одиночеству, что совершенно подготовлен к трудностям, которые оно повлечет за собой… но здесь, когда целыми днями мое общение с другими рабочими и с Гельмгольцем довольно отвлеченное и почти не включает разговоров, я обнаруживаю, что далеко не так готов, как ожидал. Здесь есть возможности для общения, но не так много, как в Лондоне; особенно отношение к сексу может показаться большинству очень странным: ведь тех, кто недавно прибыл на острова, поощряют не искать сексуальных связей и не участвовать в них, чтобы привыкнуть к той мысли, что здесь новое общество, не то, из которого мы пришли. Я провел много дней один, чувствуя себя выброшенным на обочину, желая, чтобы компания была всего в нескольких шагах, как раньше… конечно, тогда я обычно вспоминаю отвращение и гнев, что я, как правило, чувствовал в обществе, отчаяние от того, как они зачастую относились ко мне. Иногда кажется, что я не смогу выдержать.
Здешнее общество… кажется, я мало о нем сказал. В конце концов, я должен признать, что оно не абсолютно отличается от лондонского. Мы располагаем многими из тех же благ, но в меньшей степени, и не так зависим от индустриальной базы, которая здесь недостаточно прочна. Местная экономика хрупка и в основном самодостаточна. Мы не живем как дикари – здесь есть машины, даже несколько вертопланов, хотя их использование ограничено. Однако здесь не хранится сомы, по крайней мере, так говорят нам. Я слишком циничен, чтобы мне не приходили мысли, что, может быть, несколько граммов все же добираются сюда и иногда тайно употребляются. Таким же образом, несмотря на мятежную натуру многих обитателей, среди них нет ни одного родителя; и никто не предпринял шагов в этом направлении. Здесь практически нет детей, рожденных или раскупоренных, потому что детей почти никогда не ссылают; их считают исправимыми и, как я, увы, обнаружил, в целом так оно и есть.
Это общество вряд ли можно назвать идиллическим. Есть драки, есть конфликты, и нет голосов свыше с предуготованными ответами, чтобы разрядить их - только другие мужчины и женщины, чьи возможности поведения в условиях конфликта, к сожалению, ограничены. Есть тенденция уклоняться от труда и идти по пути наименьшего сопротивления. Есть куча других вещей, которые время от времени подрывают жизнь, и все же пока что ни один кризис не сломил дух здешних людей. Они действительно неравнодушны к этим местам. Они хотят устроить здесь подлинное общество, а не еще одну катастрофу, которую Главноуправители смогут приводить как пример своего превосходства.
Должен сказать, что, несмотря на свои опасения, я нахожу их энтузиазм в немалой степени заразительным.

***


Я хотел бы сказать, что этот день не был уникальным, но, боюсь, не смогу. Боюсь, я должен сказать, что это был черный день, даже чернее, чем тот день, когда меня послали в это холодное место.
Я проснулся этим утром после череды приятных сновидений. Они могли бы стать утешением, но, по правде говоря, я предпочел бы кошмары; просыпаться к моей новой жизни после адского видения о войне и несчастьях в сравнении с этим казалось облегчением. Проснуться после снов об удобной жизни в Лондоне, о тех вечерах, когда Джон был со мной, когда жизнь была легкой и (смею ли я сказать это?) более нормальной – это было ужасно, и мне хотелось снова провалиться в дремоту и видеть сны. Но, увы, пора было вставать, а я уже постепенно, хоть и неуклюже, утверждался в своей новой жизни; если я хотел привыкнуть к ней, то должен был следовать ее распорядку, насколько мог, поэтому я поднялся с кровати.
Я прошел в обеденную зону и увидел Гельмгольца, сидевшего за столом. Он поднял глаза, когда я пришел, и я увидел беспокойство на его лице, смешанное с чем-то похожим на боль и трепет.
- Бернард, - сказал он, его лицо было бледным, под глазами лежали тени, - ты хорошо спал?
- Боюсь, что слишком хорошо, – я сел рядом с ним, не в силах подавить тревогу. – Что с тобой такое?
- Новости, - сказал он просто. – Из Лондона. Вот здесь, но если ты хочешь подготовиться…
Я выхватил газету у него из рук, почувствовав, что моя гордость задета. Не нарочно, разумеется – я хорошо знал, что Гельмгольц говорит такие вещи только с лучшими намерениями – но все равно заметно и ощутимо.
Я глядел на бумагу, перечитывая снова и снова, и все же мне не удавалось осознать то, что я видел. «Массовая сходка единения в Суррее стала национальной сенсацией», гласил один заголовок. «Местные возможности реабилитации превышены участниками. Права на это событие горячо оспаривают шесть директоров Института технологии чувств».
И потом, конечно, тот заголовок, о котором говорил Гельмгольц: «Джон, Лондонский Дикарь, найден мертвым после сходки».
Я почувствовал, как желудок поднимается к горлу, хотя я еще не завтракал, и стал читать дальше.
Статья была откровенной. Большинство того, о чем в ней говорилось, развивало темы, обозначенные в заголовках, вместе с высказываниями об этом разных официальных лиц, которые были явно заинтересованы в процветании здешней территории – хотя я помню свое смутное удивление от того, что Главноуправитель ничего не сказал. Статья сокрушалась над тем, что многие мужчины и женщины, вероятно, потеряли голову во время странной и более чем неортодоксальной сходки, где было причинено много боли – я невольно вздрогнул – помимо обычного сексуального единения. Многие участники были немедленно посланы в Воспитательные Центры, где сейчас занимались их травмами, а также «ментальными травмами самой худшей разновидности», как говорилось в статье. Я прочел, что Ленина Краун была среди них, и ее избили больше всех, ее тело было покрыто отметинами от бича, а не только от ударов руками и ногами. Признаюсь, это могло бы вызвать во мне больше страданий, но, когда я дочитал до этого места, то был уже так потрясен и обескуражен, что это не отложилось во мне сразу и только плавало на поверхности, как пленка, над океаном оцепенения, который могло раскачать лишь известие о смерти Джона.
Джон. Милый, прекрасный, дикий Джон… мертвый, его лицо было маской стыда, когда он висел на стропилах своего домика, его шея была вытянута, кровь стекала с нее и придавала ему оттенок какого-то несуществующего цвета. Его тело тоже было отмечено ранами от бича и, как определили следователи, эти раны, вероятно, он нанес себе сам, обратив против себя свой бич. Репортер, написавший эту статью, вместе со многими другими обнаружил его на следующее утро висевшим на стропилах, но, конечно, к этому времени он давно был уже мертв. Его никак не могли спасти. Он давно был обречен – обречен с того дня, когда я привез его в Лондон, а может быть, с того дня, когда молодая бета-плюсовичка по имени Линда упала со скалы и затерялась в резервации дикарей с ребенком от своего любовника в утробе, которого она одновременно любила и ненавидела.
В самом низу газеты я увидел надпись от руки. «Мои глубочайшие соболезнования вашей потере», - простые слова, аккуратным почерком от руки, вместо подписи стояла только буква М. Теперь было ясно, кто был нашим благодетелем и почему он так старался сохранять свое имя в тайне, но даже это не подействовало на меня так, как могло бы. Тошнота становилась все сильнее и сильнее, и слезы наворачивались мне на глаза. Я знал, что скоро она доберется до моей головы.
- Мы должны были настоять, чтобы он отправился с нами, - прохрипел я, пытаясь подавить комок в горле.
Гельмгольц был спокоен, но его голос был напряженным.
- Он бы не согласился. Ты должен понимать. Он уже все решил.
- Наверное… - начал я, но наконец волна тошноты ударила меня с такой силой, что я смог только убежать в общий санузел, прежде чем меня вырвало. Мое тело ничего не могло извергнуть, но все равно пыталось, ведь его так старательно формовали с самых ранних лет, чтобы ассоциировать печаль с тошнотой и слезы с рвотой. Средства для этого, разумеется, были куда более примитивными, чем лозунги. Плач считался явлением в высшей степени антиобщественным, и его старались исключить с самых ранних лет, или, по крайней мере, побуждали нас справляться с ним как можно скорее – и внушали с помощью гипнопедии желание принять сому, как только развивающееся тело созревало настолько, чтобы суметь переработать ее.
Через некоторое время я почувствовал руку на своем плече, поднял глаза и увидел озабоченное лицо друга.
- Со мной так же было, - мягко сказал он, - когда я прочитал новости.
Я кивнул, чувствуя некоторое облегчение от того, что я не одинок. Я не мог совершенно избавиться от гнева и стыда за свои действия, но знать, что с кем-то другим было то же самое - это, по крайней мере, смягчало их.
- Спасибо, - сказал я, все еще глухо, потому что горло у меня мучительно сжималось.
Каждый раз, когда ребенок – особенно мальчик, хотя девочки, разумеется, тоже не были застрахованы от этого – выглядел так, как будто собирался лить слезы, не из-за какого-нибудь странного физиологического расстройства, а потому что действительно был огорчен, то этого ребенка немедленно начинали утешать, относились к нему как можно лучше, в надежде на то, что слез не последует. Когда ребенок все же плакал, как иногда делают дети – я видел сам это много раз, среди альф и бет, которые хотели, по-своему, по-детски, восстать против мира, и иногда я завидовал им – тогда к ним относились сурово. Какой бы ни была причина, какой бы ни была цена, детям не разрешается плакать, потому что плач – это одно из самых антиобщественных явлений, которые можно себе представить.
Это причина – хотя я не могу сказать, что это хорошая причина - тому, что даже здесь почти никто никогда не плачет. Мы все помним, что случилось с нами, когда мы попытались это сделать в последний раз, и даже если наши умы не могут сохранить эту память, ее хранят наши тела. Мы все чувствуем одинаковое смутное отвращение к слезам, и для некоторых из нас это отвращение превращается в дискомфорт и даже боль. Мне кажется, те из нас, у кого симптомы сильнее – это те, кто когда-то плакал больше, кто восставал чаще других, и к кому применялись наиболее суровые методы формовки.
По крайней мере, мне хотелось бы в это верить, ведь если это так, то я был одним из самых непокорных детей в Лондоне.
Потом Гельмгольц оставил меня одного, и тогда я постарался заплакать.

***


Прошло два дня после новостей о смерти Джона. От нас не требовали, чтобы мы работали; трудящимся дают дни отдыха, которые мы обычно проводим, стараясь акклиматизироваться на острове. Боюсь, что я, однако, мало этим занимался и большую часть времени молча просидел в своей комнате, охваченный отчаянием.
Я говорю – в своей комнате, а не в общей, потому что меня очень раздражал мой старый друг, хотя тогда мне было трудно сформулировать, почему. Он часами сидел без всяких признаков горя на лице, глядя в свою записную книжку, с ручкой в руке. Иногда он царапал несколько слов на бумаге, потом хмурился и зачеркивал их, качая головой. Я слышал, как он бормочет про себя время от времени: «чепуха», кажется, вырывалось у него, или «полная чушь».
- Гельмгольц, чем ты вообще занимаешься? – спросил я наконец, когда это стало уже чересчур. Я пытался приготовить еду, достаточно собравшись с силами, чтобы что-то съесть, и это плохо удавалось, что увеличивало мое раздражение.
- Пытаюсь написать что-нибудь в память о нем, - сказал он и вздохнул. – Но слова никак не идут. Наверное, мне чего-то не хватает?
Я выключил плиту и уставился на него. Он, казалось, забыл о моем нарастающем отвращении и даже не поднимал глаз от своей записной книжки, все еще что-то в ней царапая.
- Может быть, они пришли бы к тебе, если бы ты хоть что-нибудь чувствовал, - наконец бросил я ему, не в силах совладать с собой.
- Прошу прощения? – спросил он, поднимая глаза и сурово глядя на меня. И да, этот взгляд когда-то заставил бы меня растеряться, но я не мог позволить себя третировать в эту минуту. Я все еще чувствовал саднящую боль, с тех пор как узнал о смерти Джона, и каким-то образом эта боль придавала мне сил, чтобы противостоять суровому взгляду моего старого друга.
- Ты ничего не сказал о его смерти за последние два дня, - продолжал я, чувствуя, как меня бросает в краску. – Ты ничего не сделал, только сидел за столом и пытался написать об этом! Это все, чем является для тебя его смерть – повод для твоей драгоценной поэзии?
- Ты забываешься, Бернард, - сказал он, и на мгновение я подумал, что он огрызнется, что он в самом деле рассержен… но потом, видимо, он что-то заметил, или, может быть, о чем-то вспомнил, и отвел взгляд.
- Забываюсь! Я! Что ты имеешь в виду? Как ты можешь говорить такое? Я потерял дорогого друга…
- Всегда ли он был тебе другом? Кажется, я вспоминаю истинную причину, по которой ты привез его в Лондон.
- Это здесь ни при чем, - пробормотал я, но я знал, что он был прав, и чувствовал, как стыд скручивает мои внутренности.
- Нет… нет, я не должен был это говорить. Прости меня, - он покачал головой. – Но попытайся понять. Я должен поместить это горе в какие-то другие слова, не в те, что я просто мог бы сказать, иначе я буду неспособен выразить его. Понимаешь?
- Не знаю, - выдавил я. Потом повернулся и ушел, не в силах думать о том, чтобы сделать что-нибудь еще. Я не мог стоять там и терпеть его спокойные, мягкие манеры, его попытки быть добрым и понимающим. Ведь сейчас меня так раздражал и он, и его поведение. Я втайне знал, что лучше позволить этому чувству притупиться, но обнаруживал, что не могу доверять подобным побуждениям. Мне ли они принадлежали, всегда спрашивал я себя, или обществу, которое вложило их туда с помощью собственных средств убеждения? Какие из этих мыслей - мои? И мои ли это мысли?
Я должен надеяться, что, поскольку такие мысли общество исторгло бы из себя, это действительно мои собственные мысли, а не результат некоей сторонней изощренной формовки, которая владеет моим умом. Я должен надеяться, ведь иначе жизнь была бы сплошным страхом.
Мне пришлось час простоять на улице, под холодом и ветром, кутаясь в пальто. Оно уже износилось, и умом я понимал, что мне надо отнести его в Службу Ремонта, но почему-то не мог заставить себя это сделать из-за своей гордости. И я не мог заставить себя повернуться и уйти назад, в тепло, зная, что в моей квартире мне придется снова встретиться с Гельмгольцем … но, кроме того, я не хотел уходить. Это было странное и противоречивое чувство, и я не был способен раздумывать о нем в эту минуту, когда мои чувства уже были изранены и ободраны вестью о смерти Джона.
К счастью, Гельмгольц вышел, чтобы постоять рядом со мной, и избавил меня от решения, за что я благодарен ему. Он заговорил не сразу, но сочувствие и забота на его лице говорили за него, как и его поступки. Не сказав ни слова, он передал мне одеяло из овечьей шерсти, которое я принял с молчаливой благодарностью и закутал в него плечи. Он, одетый теплее и явно более закаленный, ведь у него была мускулистая, крепкая фигура, стоял рядом со мной и глядел на облака, вздымавшиеся над нами в небе. Мне пришлось признать, что это было чарующее зрелище, и я был способен понять, почему он выбрал эти места. Это напомнило мне, как целую вечность назад я летел вместе с Лениной на моем вертоплане, глядя на небо и волны, задаваясь вопросом, какие чувства мы оба могли бы познать, если бы только нам это позволили.
Бедная, бедная Ленина. Я пытался уделить ей мысли раньше, но горе от потери Джона затмевало собой все. И все же небо над головой вызвало во мне воспоминания, я закрыл глаза и склонил голову, думая о ней. Она была милой, очень милой. Если бы только она не была такой хорошей гражданкой, если бы только она захотела быть… кем-то еще, кем-то, кто мог бы понять... Перед моими глазами встала Ленина в своем милом зеленом наряде, стоящая с испуганным видом на берегах этого острова, и я ощутил раскаяние. Нет, сказал я себе. Ей здесь не место. Джон мог бы здесь жить, мог бы даже найти здесь свою нишу. Место Ленины было в Лондоне, в Обществе. Она была его продуктом. У нее не было ни желания, ни стремления быть кем-то еще, в отличие от Джона, или Гельмгольца, или меня…
Однако я предпочел бы, чтобы она была счастлива, даже если счастье для нее означало жизнь среди того, что доводило меня до безумия. Почему она не поступила так, как принято, и не отпустила Джона, ведь она всегда поступала так, как принято? Может быть, именно я навлек это безумие на всех нас?
Гельмгольц, наверное, что-то угадал по моему поведению, потому что я почувствовал его руку у себя на плече.
- Не позволяй вине глодать тебя, старина, - тихо сказал он. – Если ты был причастен к их гибели, то и я тоже. И они оба.
- Это не значит, что я к ним непричастен, - сказал я, довольно угрюмо.
- Нет. Но это значит, что тебе не стоит нести всю тяжесть одному. – Он вздохнул. – Мне… трудно говорить об этом. Да, мне не хватает Джона. Его смерть была по-настоящему трагической. Я просто хотел… обессмертить ее, чтобы о ней помнили с большей осмысленностью. Иначе его смерть – лишь примечание мелким шрифтом, и это так же трагично, как сама смерть.
Едва заметно я кивнул.
- Я… я начинаю понимать, - сказал я, и я верил, что это было правдой.

***


На следующий день мне досталась в Службе Ремонта довольно легкая работа, за что я был благодарен – несколько книг, которые истрепались и нуждались в прошивке и склеивании, несколько вещей, в которых следовало заменить детали, вышедшие из строя. К счастью, я мог отвлечься и сосредоточиться на работе – трудно было поверить, что она когда-то казалась мне такой чуждой. Это было медитативное занятие, и мне было жаль, что у меня не было чего-то подобного в Лондоне; возможность затеряться в деятельности, не такой бездумной, как гольф с препятствиями, успокаивала мой ум.
Никто не заговаривал о новостях. Подозреваю, что только Гельмгольц и я были посвящены в них. О них не говорили, да и ни о чем не говорили, хотя Ровена спросила меня, не случилось ли чего.
- У тебя потерянный вид, - сказала она мне, когда мы оба сделали перерыв, чтобы поесть. – Ты ведь не потерялся, нет?
Я слегка улыбнулся.
- Не больше, чем любой из нас здесь, - сказал я. Я был похож на Гельмгольца в эту минуту, подумал я, не считая одной важной детали. Гельмгольц смог бы засмеяться этому утверждению; очевидно, он стремился потеряться как следует, пока я ковылял в темноте по неверной дороге. Мне повезло, что он позволял мне следовать за ним.
- Хорошо, - сказала она. – Я просто… - она слегка нахмурилась. – Я немного беспокоилась.
- Не надо. Со мной все будет хорошо, не беспокойся.
Тогда она улыбнулась и потрепала меня по плечу – чего никогда ни одна гамма-минусовичка не посмела бы в Лондоне даже по отношению ко мне – и ушла со своим стаканом воды.

***


Рабочий день шел к концу, когда я закончил порученный мне ремонт и оказывал помощь Маргарет в ее последней на этот день работе. Я заметил, что она выглядела какой-то отрешенной, будто у нее были свои дурные вести, и она размышляла над ними. Я мог бы спросить, что с ней, хотя бы для того, чтобы просто выразить солидарность, но не решался. Вдруг я оскорбил бы ее? Вдруг у нее была какая-то огромная личная забота, и мои слова только усилили бы ее боль? Следует понять, что я не хотел рассердить Маргарет. Мне было трудно – и, признаться, я стыдился этого – было трудно даже смотреть ей в лицо, на эту огромную черную повязку, которая, как я знал, закрывала старую рану.
Почти весь день я собирался спросить ее, а потом она заговорила сама, вскоре после того, как мы закончили работу, и она стала подметать – все еще странное зрелище, но я уже привыкал.
- Бернард, - сказала она, пока я вытирал стол. – Могу я задать вам вопрос о вашей жизни до того, как вы прибыли сюда?
- Конечно, - машинально сказал я.
Моя озадаченность, видимо, была очевидной, и она засмеялась.
- Некоторым не нравится, когда им напоминают о ней, - сказала она. Ее рука потянулась, чтобы тронуть лоб над раненым глазом, и я, вздрогнув, отвел взгляд. – Я говорила с Гельмгольцем недавно вечером, и он упоминал, что вы были экспертом в вопросах гипнопедии. Это правда?
Несколько месяцев назад я принял бы важный вид и высокомерно сказал бы, что я был одним из самых крупных экспертов по гипнопедии, и что мои труды в Лондоне были передовыми в этой сфере и в ее применении. Но здесь, где холод постоянно висел в воздухе, подобная реакция казалась смехотворной.
- Да, - сказал я, спокойно и просто.
Она кивнула.
- Есть кое-что, о чем я долго размышляла, - заговорила Маргарет, хмуря лоб. – Понимаете, я не знаю, хорошая ли это идея. У меня никогда не было ни возможности, ни особой потребности изучать этот процесс… он никогда не имел отношения к моим делам. Я знала его результаты по тем группам, за которыми надзирала, но… ладно.
Она слегка вздохнула. Я мог прочесть… да, я видел, в чем дело. Она явно нервничала из-за того, что ей предстояло сказать.
- Что же это? – спросил я, чувствуя, что и мне становится не по себе.
- Мне нужно было ваше профессиональное мнение, - заговорила она. – Каждый на этом острове – каждый на любом острове – прошел через это, как и через другие процессы формовки. Мы можем не соглашаться с тем, чему нас научили, но мы все потратили столкьо времени на это обучение, и… - она замолчала и грустно улыбнулась. – Иногда я спрашиваю себя: что я здесь делаю? Вы понимаете? Я смотрю на свою работу и не понимаю, зачем я трачу время, чтобы починить порванное платье или изношенный ботинок - почему я не могу просто пойти и купить что-нибудь новое? Что-нибудь получше.
Я задумчиво кивнул. Это было одно из самых базовых гипнопедических предписаний, одно из тех, что внушалось всем кастам без исключения. И все же я должен был признать, что удивлен.
- Вам же несомненно удалось преодолеть большинство этих предрассудков.
- Да, но это требует такой силы воли. Я видела и других, которые не могут полностью избавиться от них; это делает их такими несчастными. И я не могу даже представить, насколько это должно быть труднее на более гостеприимных островах. – Она покачала головой. – Мне просто приходит в голову вопрос, нет ли здесь более легкого пути.
Уверенность в том, что она сейчас скажет, камнем лежала у меня внутри. Маргарет была не из тех, кто ходит вокруг да около, но сейчас она явно этим занималась.
- Такого, как…
- Я думала о том, можем ли мы заставить гипнопедию служить нам, - сказала она и наконец взглянула мне прямо в глаза. Я постарался не отводить взгляда, хотя это было трудно. – Если бы мы могли переформовать себя, используя те же методы, по которым нас формовали…
- Нет, - резко перебил я, сам удивляясь, с какой страстью я это сказал. Нет, так ничего бы не получилось. – Нет, - сказал я тише, слишком тихо, почти шепотом. – Так не получится. Ничего не получится.
- Я так и думала, что вы это скажете, - она покачала головой. – Но подумайте, по крайней мере. Почему мы не должны использовать то оружие, которое государство использует против нас? Из-за него мы все в неравном положении перед ним, и если бы мы могли переформовать себя…
- Мы можем переформовать себя. Мы уже это делаем. Но использовать такие методы, чтобы этого добиться… - я перевел дух. Я слышал в своей памяти голос Джона, снова слышал, как он произносит все тот же приговор. Казалось, лучше всего было ответить его словами на мысли Маргарет. – Это обошлось бы слишком дешево, - заговорил я снова. – Мы пытаемся воспитывать себя и друг друга нашими поступками и менее навязчивыми средствами, а не теми легкими способами, к которым все мы привыкли, и я считаю, что мы поступаем правильно. Мы не идем по пути наименьшего сопротивления, и поэтому становимся сильнее, когда у нас что-то получается. Разве вы не согласны?
Звонок прозвенел несколько минут назад – работники друг за другом выходили из учреждения. Оставались только Маргарет и я, по крайней мере, так я думал, пока не услышал за спиной аплодисменты. Я повернулся, озадаченный, и увидел Гельмгольца, слегка прислонившись к стене, он улыбался.
- Хорошо сказано, дружище, - сказал он, когда я удивленно поглядел на него. – Хорошо сказано.
- Ты так думаешь? – ответил я, все еще озадаченный. – У меня ведь нет твоего дара слова…
- Нет, но ты ухватил самую суть. Использовать гипнопедию для нашего воспитания – это шаг к тому, от чего мы освобождаемся, когда нас посылают сюда. Старина Джон тоже аплодировал бы тебе, если бы только он был здесь.
- Спасибо, - сказал я тихо, но почувствовал, как в горле сжался комок, когда он сказал о Джоне.
Маргарет вздохнула у меня за спиной.
- Я понимаю ваш аргумент, мистер Маркс. Хотя все еще задаюсь вопросом, будет ли это самым лучшим.
- Может быть, нет, - ответил я, - но все же я думаю, что это будет самым уместным.
- Будет выше, - согласился Гельмгольц, приближаясь ко мне, с некоторой неловкостью в движениях. С тревогой я отметил, что у него был трудный день. – Я пришел тебя встретить. Я не собирался подслушивать, но, должен признаться, рад, что это сделал.
- Ничего, - сказал я. - Но мне хотелось бы надеяться, что теперь, когда ты услышал мои слова, ты снова поделишься со мной своими.
- Поделюсь, - сказал он, слегка улыбнувшись. – Когда они будут готовы.
Оба мы попрощались с Маргарет, которая пожелала нам всего доброго, ее уцелевший глаз смотрел так же задумчиво, и мы ушли в нашу квартиру. Погода была ясной для этих мест, и нельзя было отрицать, что я чувствовал некоторую умиротворенность, хотя все еще страдал от мысли о смерти Джона.
Я надеюсь, что Гельмгольц был прав, и Джону действительно понравились бы мои слова. Это означало бы, что, по крайней мере, какая-то его часть продолжала жить.

@темы: Переводы вольные и невольные