laughter lines run deeper than skin (с)
Ну просто так тоже получилось, в смысле совпало. По наводке Турмалин мне попало "Просвещенное сердце" Бруно Беттельгейма, а по предположительной наводке Милен Фармер - "Человек ли это?" Примо Леви. Книги про одно и то же - про фашистские лагеря - часто соприкасаются, обе не стремятся сосредоточиться на ужасах, а хотят разобраться в механизмах, но книги при этом довольно разные. Тащу сюда много цитат, комментарии в целом излишни. Самое поразительное - чтобы знать все, что узнали авторы, вовсе не обязательно существование ни лагерей, ни фашизма. Человек обойдется и без этого, чтобы делать подобное с человеком - и для этого ему даже не нужны очень экстремальные стимулы. Разве что условия труда в лагере _количественно_ тяжелей, чем на _обычном_ "вредном" рабочем месте, и питание при этом - не скудный выделяемый паек, а то, что может заработать свободный работник свободным трудом (если же этого мало, так не взыщи, сам виноват), и не требуется после работы идти строем и тесниться в бараке, разве что толкаться по пробкам в единственном на час автобусе... Но многое из описанного (во всяком случае, то, что я привожу здесь) при желании распадается по неконцентрированным "частным случаям". За исключением, пожалуй, регламентации всего и вся от и до. Это, пожалуй, все-таки вселяет некоторый оптимизм.
Беттельгейм, получивший до лагеря образование психоаналитика, обнаруживает, что сам психоанализ не очень годится для того, чтобы разобраться в происходящем, но само это желание разобраться - та ниточка, за которую можно уцепиться, чтобы остаться человеком, выжить и сохранить память.
Одна из проблем была в том, что люди, которые согласно психоанализу должны вести себя стойко, зачастую являли не лучшие образцы поведения в ситуации крайнего стресса, и наоборот, те, кто, должны были бы вести поступать низко, являли блестящие примеры мужества и достоинства. Я замечал быстрые изменения не только в поведении, но и личностные перемены — невероятно стремительные и зачастую более радикальные, нежели предполагается по психоаналитической теории. К тому же, хотя лагерная жизнь обусловливала в большей степени изменения в худшую сторону, но были перемены и в лучшую. Таким образом, одна и та же среда могла сформировать радикальные изменения в обе стороны.
Много горького содержания, выводы оптимистичны, хотя, по-моему, не совсем связаны с содержанием. И да, про то, что среда меняет человека. И про то, что внешнее угнетение чуть ли не наименее болезненная из тех проблем, что имеют люди в подобной среде.
В лагере почти полностью отсутствовали те, пусть внешние, проявления вежливости и доброты, которые в обычной жизни делают терпимым даже негативное отношение. Ответы всегда облекались в наиболее грубую форму. Редко слышалось «спасибо», обычно только «идиот», «пошел к черту», «заткнись», а то и хуже, даже при ответе на самый нейтральный вопрос. Люди не упускали любую возможность выплеснуть свое скрытое раздражение и злость, что давало им хоть небольшое облегчение. Если человек еще мог что-то чувствовать, значит, был жив, не уступил всему и всем, еще не стал «мусульманином». Оскорбляя или обижая кого-то, узник доказывал себе, что он еще имеет какое-то значение, способен произвести эффект, пусть даже болезненный. Но таким образом, опять же, делался шаг к сближению с СС.
+ много
Чаще всего говорили о еде: вспоминали о том, чем наслаждались до заключения, и мечтали о разных блюдах, которые съедят после освобождения. Разговоры о том, что можно получить или купить сегодня в лагерном магазине, длились часами. Почти столь же серьезно обсуждались надежды и слухи об улучшении питания. Несмотря на повторения, подобные разговоры почти всегда преобладали, как будто мечты о еде могли заменить саму еду, уменьшить постоянное чувство голода. Эти несбыточные и инфантильные мечты усиливали внутреннее смятение. Самолюбие людей, гордившихся широтой своих интересов, сильно страдало, когда обнаруживалось, насколько они поглощены проблемой еды. Они пытались с этим бороться, принуждая себя к интеллектуальным разговорам и стараясь отогнать тоску. Но отсутствие внешних стимулов, безнадежность и угнетающий характер общей ситуации быстро истощали их интеллектуальные ресурсы.
Лагерный опыт научил меня, что я зашел слишком далеко в уповании на то, что только человек может менять общество. Я вынужден был признать, что среда может перевернуть всего человека, и не только в ребенке, но и в зрелом человеке. И чтобы такого не случилось со мной, я должен был признать потенциал этой среды и установить пределы привыкания к ней.
Образ действий человека в критической ситуации не может быть выведен из внутренних, скрытых и зачастую противоречивых мотиваций. Ни героические, ни малодушные мечтания, ни свободные ассоциации, ни осознанные фантазии не могут обеспечить правильного прогноза в отношении того, что человек совершит в следующий момент — пожертвует собой ради других, или в панике предаст многих ради смутной надежды на спасение. Пока моей жизни действия других людей не угрожают и выражают сугубо теоретический интерес, я могу позволить себе считать, что их явное поведение соответствует их подсознанию, если не больше. Пока моя жизнь течет размеренно, я могу позволить себе считать, что работа моего
подсознания выражает, если не мое «истинное я», то хотя бы мое «сокровенное я». Но, когда в один момент моя жизнь и жизнь окружающих меня людей, начинает зависеть от моих действий, тогда я понимаю, что мои действия гораздо больше выражают мое «истинное я», нежели мои бессознательные либо подсознательные мотивы.
В истории тираны всегда уничтожали своих врагов, что рационально понятно, но по-человечески непростительно. В истории известны пытки и мучения, они были придуманы не в концлагерях. Чингисхан, с которым себя сравнивал Гитлер, был более изощренным в пытках. Что было действительно новым, так это применение этих средств к своим подданным.
Самой интересной реакцией на мои первые статьи о концлагерях было странное чувство облегчения, испытанное некоторыми читателями, несмотря на депрессивное содержание. Это показало, что даже на самые мрачные моменты самой эффективной защитой является интеллектуальное понимание, которое делает вывод, что не все так безнадежно, и поэтому может сохранить личность даже в ситуации крайней опасности для жизни. Эта реакция совпала с некоторыми находками, связанными психоаналитическими наблюдениями, описанными ниже. Она подтверждает гипотезу, что развитая личность и сильная внутренняя убежденность, воспитанная личными отношениями — лучшая защита против подавления. А другая значимая защита — интеллектуальное господство над происходящими событиями.
Неполитические из среднего класса (меньшинство в концлагере) труднее всего переживали заключение. Они долго не могли понять, что случилось с ними и почему. При наказаниях они уверяли СС, что никогда не сопротивлялись нацизму и были послушны закону. Они считали свое заключение ошибкой. Эсэсовцы издевались над ними, как хотели. Этих заключенных больше всего подавляло, когда к ним относились, как к обычным уголовникам. Их поведение показывает, насколько слаб был аполитичный средний немецкий класс в противостоянии национал-социализму. У этого класса не было принципиальности ни по философским, ни по этическим, ни по политическим, ни по социальным вопросам. Их самоуважение покоилось на семейном или профессиональном благополучии. В лагере их больше всего унижало обращение на ты и презрение к их статусу. И именно эта утрата статуса разрушала их личность.
Очень редко к заключенному обращались иначе, чем «дерьмо» или «жена». Все усилия как бы направлялись на то, чтобы свести заключенного до уровня ребенка, еще не научившегося пользоваться горшком. Так, заключенные справляли нужду только по приказу в соответствии со строгими лагерными правилами, и это превращалось в важное событие дня, подробно обсуждавшееся. В Бухенвальде запрещалось пользоваться туалетом в течение всего рабочего дня. Даже когда для заключенного делалось исключение, он должен был просить разрешение у охранника, а после отчитываться перед ним в такой форме, которая подрывала его самоуважение.
Всюду, где возможно, заключенных наказывали группой, и вся группа страдала вместе с человеком, который вызвал наказание Гестапо использовало этот метод как антииндивидуалистический, поскольку считалось, что группа будет стараться контролировать своих членов. Именно в интересах группы было сдерживать всякого, кто своим поведением мог бы ей навредить. Как уже отмечалось, угроза наказания возникала чаще, чем само наказание, что вынуждало группу утверждать свою власть над индивидуумом чаще и иногда даже эффективнее, чем это делало СС.
Он заметил, как я с отвращением отвернулся от пищи, и поделился со мной своим богатым опытом: «Послушай, реши твердо, что ты хочешь: жить или умереть? Если тебе все равно — можешь не есть. Но если ты решил выжить, то путь один — ешь всегда и все, что дают, как бы ни было противно. При любой возможности испражняйся, чтобы убедиться — твой организм работает! Как только появится свободная минутка, читай или ложись и спи, а не пережевывай лагерные слухи».
Если СС хотело, чтобы некая группа людей (норвежцы, политзаключенные и т. д.) приспособилась, выжила и работала в лагере, объявлялось, что их поведение может повлиять на их судьбу. Тем группам, которые СС хотело уничтожить (восточные евреи, поляки, украинцы и т. д.), давали ясно понять, что не имеет ни малейшего значения, насколько добросовестно они работают или стараются угодить начальству. Другой способ разрушить веру и надежду заключенных в то, что они могут повлиять на свою судьбу, лишить воли к жизни — резко менять условия их жизни. В одном лагере, например, группа чешских заключенных была полностью уничтожена следующим образом. На некоторое время их выделили как «благородных», имеющих право на определенные привилегии, дали жить в относительном комфорте без работы и лишений. Затем чехов внезапно бросили на работу в карьер, где были самые плохие условия труда и наибольшая смертность, урезав в то же время пищевой рацион. Потом обратно — в хорошее жилище и легкую работу, через несколько месяцев — снова в карьер на мизерный паек, и т. д. Вскоре все они умерли.
Одна из самых больших ошибок в лагере — наблюдать, как измываются или убивают другого заключенного: наблюдающего может постигнуть та же участь. Но совершенно не исключено, что тут же эсэсовец заставит этого же заключенного смотреть на убитого, выкрикивая, что такое произойдет с каждым, кто посмеет ослушаться. Здесь нет противоречия, просто — впечатляющий урок. Ты можешь замечать только то, что мы хотим, чтобы ты видел, и ты умрешь, если будешь наблюдать происходящее, исходя из своих внутренних побуждений. Идея все та же — свою волю иметь запрещено.
И другие примеры показывают, что все происходившее в лагере было не случайно, а имело свои причины и цель. Скажем, эсэсовец пришел в неистовство из-за якобы сопротивления и неповиновения, он избивает или даже убивает узника. Но посреди этого занятия он может крикнуть «Молодцы!» проходящей мимо рабочей колонне, которая, заметив экзекуцию, срывается в галоп, отворачивая головы в сторону, чтобы как можно скорее миновать злополучное место, «не заметив». И внезапный переход на бег, и повернутые в сторону головы совершенно ясно обозначают, что они «заметили». Но это неважно, поскольку они продемонстрировали, что усвоили правило «не знать, чего не положено». Знать только разрешенное — свойственно именно детям. Самостоятельное существование начинается со способности наблюдать и делать собственные выводы.
Не видеть того, что важнее всего, не знать, когда хочется знать так много, — самое разрушительное для функционирования личности. Более того, способность к верным наблюдениям и правильным умозаключениям, раньше служившая опорой личной безопасности, не только теряет смысл, но и
создает реальную угрозу для жизни. Вынужденный отказ от способности наблюдать, в отличие от временной невнимательности, ведет к отмиранию этой способности.
Чтобы просто выжить, не следовало задаваться вопросом: платить ли кесарю или не платить, и даже, за редким исключением, сколько платить? Но, чтобы не превратиться в «ходячий труп», а остаться человеком, пусть униженным и деградировавшим, необходимо было все время сознавать, где проходит та черта, из-за которой нет возврата, черта, дальше которой нельзя отступать ни при каких обстоятельствах, даже если это значит рисковать жизнью. Сознавать, что если ты выжил ценой перехода за эту черту, то будешь продолжать жизнь, уже потерявшую свое значение.
В 1938 году в лагере я опросил более ста «стариков — политзаключенных. Многие из них не были уверены, что следует освещать лагерную тему в иностранных газетах. На вопрос, приняли бы они участие в войне других государств против нацизма, только двое четко заявили, что каждый, сумевший выбраться из Германии, должен бороться с нацизмом, не щадя своих сил. Почти все заключенные, исключая евреев, верили в превосходство германской расы. Почти все они гордились так называемыми достижениями национал-социалистического государства, особенно его политикой аннексии чужих территорий. Большинство «стариков» заимствовало у гестапо и отношение к так называемым «неполноценным» заключенным.
Заключенные утверждали, что за грубостью эти офицеры скрывают справедливость и порядочность, что они искренне интересуются заключенными и даже стараются понемногу им помогать. Их помощь внешне не заметна, но это потому, что «хорошим» эсэсовцам приходится тщательно скрывать свои чувства, чтобы себя не выдать. Настойчивость, с которой узники пытались обосновать подобные утверждения, вызывала у меня жалость. Целая легенда могла быть сплетена вокруг случая, когда один из двух эсэсовцев, инспектировавших барак, вытер ноги, прежде чем войти. Скорее всего, он сделал это автоматически, но действие интерпретировалось как отпор второму эсэсовцу и явная демонстрация своего отношения к концлагерю.
Я, как и прибывшие со мной в Бухенвальд товарищи, испытали буквально шок, увидев так много людей, неспособных работать, похожих на ходячие скелеты. Вид этих людей, поедающих отбросы, вызвал у нас отвращение. Видя эти ходячие скелеты, каждый заключенный испытывал страх
превратиться во что-то подобное. Становилось легче, если удавалось себя убедить, что ты сделан из другого материала и никогда не сможешь так низко пасть. Страх опуститься до нечеловеческого состояния — до «мусульман» — был мощной побудительной причиной, чтобы развернуть против них «классовую» войну.
Вот еще одно соображение по поводу известной лагерной истины: самый большой враг заключенного — не СС, а свой же брат заключенный. СС, уверенная в своем превосходстве, менее нуждалась в его демонстрации и подтверждении, чем элита, которая никогда не чувствовала себя в безопасности. СС обрушивалась на заключенных как всесокрушающее торнадо по нескольку раз в день, и каждый жил в постоянном страхе, но при этом всегда были часы передышки. Давление же начальников из заключенных чувствовалось непрерывно — днем во время работы и всю ночь в бараке.
Уверенность представителей высшего класса в собственном превосходстве и почтение к ним со стороны других приводило к тому, что некоторые заключенные из среднего класса шли к ним в услужение, надеясь, что после освобождения патрон поможет им получить свободу, а затем позаботится и о будущем. В результате заключенные из высшего класса не объединялись в группы; большинство из них оставалось, как правило, в одиночестве, в окружении лишь своей «челяди». Однако это продолжалось только до тех пор, пока сохранялась вера в скорое освобождение и возможность свободно тратить деньги. Когда же сами заключенные из высших классов и их окружение убеждались, что их свобода не ближе, чем у всех других, особый статус отпадал, и никаких преимуществ перед остальными не оставалось. Несколько по-другому обстояло дело с очень немногими заключенными из самых высоких классов, в основном, членами бывших королевских фамилий. Их, правда, было слишком мало для обобщения. Они не собирали «свиты», не тратили деньги ради расположения других заключенных, не обсуждали свои надежды на освобождение. Они смотрели свысока как на всех остальных заключенных, так и на СС. Находясь в лагере, они, казалось, выработали такое чувство превосходства, что их ничего не трогало. С самого начала эти люди держались с тем чувством отчужденности, отрицания «реальности» ситуации, которое приходило к большинству других только после мучительного опыта. Их стойкость была совершенно замечательной, но то был особый случай. СС со всеми заключенными обращалась как с «номерами», но подобное отношение к членам бывших королевских фамилий было скорее показным.
Когда один заключенный, пользуясь своим физическим преимуществом, избивал другого за непристойный разговор, грязь или какую-либо нерадивость, то, пытаясь снять с себя вину, обычно говорил: «Я не могу быть нормальным, когда приходится жить в таких условиях».
Рассуждая подобным образом, заключенные приходили к мысли, что они уже искупили не только свои ошибки в прошлом, но и все будущие прегрешения. Часто они спокойно отрицали свою ответственность или вину, чувствуя себя вправе ненавидеть других людей, включая собственные семьи, даже если трудности возникали явно по их собственной вине.
Заключенные могли плакать, когда в письме рассказывалось, как родственники пытаются добиться их освобождения. Но в следующий момент они начинали ругаться, прочитав, что какая-то собственность была продана без их разрешения, пусть даже с целью купить для них свободу. Они проклинали свои семьи, которые, «очевидно», считали их «уже мертвыми», раз распоряжались их собственностью без их согласия. Даже самое малое изменение в прежнем мире приобретало для заключенных огромную важность.
За сексуальные излишества СС наказывало кастрацией или стерилизацией, но такие случаи были редки. Правда, эти угрозы использовали «старики», из зависти подталкивая «новичков» к этой операции разговорами, что она производится над всеми вновьприбывшими. Кроме того, это была психологическая защита от вопроса: «Как человек может смириться с такой жизнью?!» «Старики» отвечали, что, мол, из-за кастрации они утратили мужество и способность к восстанию. Это было на руку эсэсовцам, так как ослабляло у новичков волю к сопротивлению.
«Новичок» в разговоре упомянул, что у него украли хлеб (и он знает, кто это сделал), но это для него не критически, так как он может купить на имевшиеся у него деньги продукты в столовой. От него «старики» стали требовать, чтобы он назвал виновного. Он отказывался, говоря, что это пустяки, мол, укравший был голоднее. Ему стали угрожать расстрелом за укрывательство и даже потащили, избивая, к начальству. Но на полдороге, выплеснув гнев и устыдившись своего поступка, оставили и больше об этом не вспоминали. Этот случай показывает, как новичок пытался сохранить человечность, усвоенную на свободе. В лагере прощение кражи хлеба вело к физическому голоду, хотя противоположное отношение вызывало голод нравственный. Но в итоге большинство заключенных предпочитали самоуважению кусок хлеба.
Строительство зданий для СС сопровождалось спорами, надо ли строить хорошо. Новые заключенные были за саботаж, большинство старых — за качественное строительство. Это вновь обосновывалось тем, что здания могут быть использованы в новой Германии. Старые заключенные объясняли, что неважно, кто в конце концов будет использовать результаты их труда, важно хорошо работать, чтобы чувствовать себя человеком. Наконец, они заявляли, что любую работу, которую приходится делать, надо делать хорошо. Большинство старых заключенных понимало, что иначе они не смогут продолжать работать на СС. Некоторые даже утверждали, что добросовестная и качественная работа покажет СС, что вопреки ее уверениям заключенные не являются «отбросами». Заключенные, делающие подобные заявления, до опасного близко подходили в своих представлениях к СС.
Подчинение всем командам и запретам было несовместимо с выживанием в лагере. Все время что-то приходилось нарушать, но не попадаться. Это правило довольно быстро усваивали все заключенные, но его же внушала СС. Снова и снова все эсэсовцы, начиная с коменданта лагеря, повторяли: «Не смей выделяться», «не смей попадаться мне на глаза». Таким образом, традиционных добродетелей «хорошего» ребенка типа — «видим, но не слышим» — было недостаточно. Заключенный должен был стать «еще более ребенком»: его не только не должно быть слышно, но и не видно. Ему настолько нужно было слиться с массой, в такой степени лишиться индивидуальности, чтобы ни на миг не выделиться из толпы.
Направлять свою агрессивность на тех, кто на самом деле ее вызывал, — СС и начальников-заключенных — в лагере равносильно самоубийству. Следовало искать другой выход. Некоторые заключенные винили во всем внешние обстоятельства. Но это приносило мало облегчения, так как внешний мир был недосягаем. Оставались лишь окружающие — товарищи по несчастью. Но круг общения был столь ограничен, что каждый раз злоба, направленная на кого-либо из окружения, порождала ответную агрессию, которую в свою очередь нужно было как-то разряжать. Вдобавок обычно возникало и чувство вины, так как каждый понимал, что другие заключенные страдают не меньше. Для того чтобы сублимировать копившуюся враждебность или как-то трансформировать ее, не было сил. Ее можно было подавлять, и некоторые заключенные пытались это делать. Но и подавление требовало слишком много эмоциональной энергии и решимости. Даже если они в какой-то момент и появлялись, то быстро уходили на новые вспышки злости и раздражения. Эта постоянно возникавшая потребность разрядить напряженность может частично объяснить ожесточенность заключенных по отношению друг к другу: внутрилагерную борьбу между различными группами, жестокость к шпионам, рукоприкладство начальников-заключенных. Был только один более или менее открытый выход: агрессивность по отношению к членам меньшинств. Сначала к ним относили только заключенных-евреев, позже людей и других национальностей. Они не могли ответить на агрессию контрагрессией, так как их положение было много хуже.
Я не раз поражался нежеланию большинства узников лагеря принять тот факт, что враг состоит из индивидуальностей. Причем, заключенные имели достаточно близкий контакт со многими эсэсовцами, и вполне могли бы заметить большие различия между ними. Евреи понимали, что СС создала для себя бессмысленную стереотипную фигуру еврея, предполагая, что все они одинаковы. Зная, насколько неверна эта картина, они, однако, сами делали аналогичную ошибку, оценивая эсэсовца. (...) Такие характеристики эсэсовцев, как неинтеллигентность, малообразованность и т. п., верные для отдельных членов СС, приписывались всем, потому что иначе не так-то просто было пренебречь презрением СС к заключенным. Можно не считаться с мнением глупой или безнравственной личности. Но если о нас плохо думает умный и честный человек, наше самолюбие под угрозой. Значит, агрессор всегда должен считаться глупым, чтобы заключенный сохранял хотя бы минимальное самоуважение.
К несчастью, заключенные находились во власти СС. Смирять себя в принципе достаточно опасно для чувства самоуважения. Еще хуже унижаться перед человеком, которого считаешь плохим. Перед заключенными все время вставала дилемма: либо эсэсовцы по меньшей мере равны им, скажем, по уму, — тогда обвинения в адрес заключенных имеют какой-то смысл, либо они дураки, — и их обвинениями можно пренебречь. Но тогда заключенные оказывались в подчинении у людей ниже себя. Они так считать не могли, если хотели сохранить внутреннее равновесие. Многие приказы СС были неразумны и аморальны, но в то же время СС обладала реальной силой, которой заключенные были вынуждены подчиняться.
Заключенные решали этот конфликт, считая эсэсовцев чрезвычайно низкими людьми по интеллекту и морали, но признавая в них очень сильного противника. Эсэсовцы наделялись при этом даже какими-то нечеловеческими чертами. Тогда узники могли, не теряя самоуважения, простить себе неспособность противостоять нечеловеческой жестокости всемогущего противника.
Истинные привязанности не росли на бесплодной почве лагеря, питаемой только расстройством и отчаянием. Чтобы сохранить хоть бы видимость товарищества, лучше было его лишний раз не испытывать. Даже при самых благих намерениях оно постоянно находилось под угрозой, поскольку любое разочарование вымещалось на ближайших соседях, причем реакция часто была подобна взрыву. Человеку становилось легче, он снимал раздражение, накопившееся на работе, если мог рассказать о нем своим товарищам в бараке. Но далеко не всегда им хотелось слушать про чьи-то неприятности, ибо они сами недавно испытали такие же. После вечера, ночи и утра в бараке заключенный был рад встретить новые лица и новых людей, желающих выслушать его жалобы на начальников барака и на отсутствие товарищества между людьми, с которыми он живет. Люди готовы были его выслушать, если он, в свою очередь, слушал их. На работе, как и в бараке, даже самое небольшое раздражение также легко приводило к взрыву. Во всяком случае, после десяти и более напряженных часов работы каждому хотелось поскорее избавиться от надоевших лиц, не слышать повторяющиеся шутки, непристойности, не сочувствовать все тем же недугам.
«Маленькие» немцы отстаивали свое право на компромисс во многом против логики системы. Их терпели якобы до тех пор, пока подрастало новое, воспитанное системой, поколение. После этого, наконец, и должно было выйти на арену настоящее тоталитарное государство, не сдерживаемое более необходимостью допускать хотя бы маленькие компромиссы даже со своими лояльными гражданами. Я убежден как раз в обратном. Только большое количество людей, с которыми государству приходилось идти на компромисс, и позволяло ему существовать. Тоталитарное государство, где все граждане полностью подчинены лидеру, в результате состоит из накормленных, обутых, одетых, хорошо функционирующих трупов, знающих только как умирать, а не как жить. Но такое государство и его граждане должны быстро исчезнуть.
Иногда всего один или два немецких охранника конвоировали до четырехсот заключенных в лагеря уничтожения по безлюдной дороге. Без сомнения, четыреста человек могли справиться с такой охраной. Даже если кого-нибудь и убили бы при побеге, большая часть смогла бы присоединиться к партизанским группам. В самом худшем случае эти смертники хотя бы порадовались своей мести безо всякой для себя потери. Обычный, не психологический анализ не может удовлетворительно объяснить такое послушание. Чтобы понять, почему эти люди не сопротивлялись, надо учесть, что наиболее активные личности к тому времени уже сделали попытки бороться с национал-социализмом и были либо мертвы, либо
истощены до крайности.
Еще очень интересны наблюдения автора за тем, что происходило в это время "на воле" - где не было, разумеется, никакой воли, и как постепенно граждане отдавали остатки свободы Левиафану. Весьма поучительная картина в динамике.
В 1938 году, например, была проведена весьма нашумевшая кампания против так называемых «ворчунов», позволявших себе в кругу своих знакомых критиковать своих начальников или правительство. Кампании против «ворчунов» и слушающих зарубежное радио практически положили начало государственному контролю над поведением человека, нарушили неприкосновенность его дома. Следует, правда, отметить, что еще раньше состоялась акция против нарушителей «расовой чистоты». Она имела целью контроль над наиболее интимными, сексуальными отношениями. Но эта акция была направлена только против немцев, имеющих связи с евреями (неграми и т. д.). Поэтому она коснулась лишь очень небольшой группы граждан. Кампания против гомосексуалистов еще глубже затрагивала личную жизнь человека, однако, из-за резко отрицательного отношения к ним большинства населения, она также задела лишь небольшое число «заинтересованных» лиц. Преследование «ворчунов» резко изменило всю ситуацию. Теперь ни один немец не мог больше чувствовать себя в безопасности в своем доме — акции разрушили неприкосновенность жилища в Германии.
+ не так много, но все равно много
Одно из последних посланий варшавского гетто гласит: «Мир молчит, мир знает и молчит. Папа римский молчит. Молчит Лондон и Вашингтон. Молчат американские евреи. И это молчание пугающее и непостижимое».
Всеобщий успех «Дневника Анны Франк» показывает, насколько живуче в нас желание «не видеть», хотя именно ее трагическая история демонстрирует, как подобное желание ускоряет распад нашей личности. Анализ истории Анны Франк, вызвавшей к ней столь большое сочувствие в мире, сам по себе — весьма тягостная задача. Однако, я считаю, что подобное отношение к ней можно объяснить только нашим желанием забыть газовые камеры и ценить больше всего личную жизнь, привычные отношения даже в условиях катастрофы. Дневник Анны Франк заслуживает внимания именно потому, что показывает, как продолжение привычной жизни в экстремальных обстоятельствах принесло гибель.
Пока семья Анны Франк готовилась спрятаться в укрытие, тысячи евреев в Голландии и во всей Европе пытались пробиться в свободный мир, более подходящий для выживания или для борьбы. Кто не мог уехать, уходил в подполье. Не просто прятался от СС, пассивно ожидая дня, когда его схватят, но уходил бороться с немцами, защищая тем самым гуманизм. Семья Франк же хотела лишь продолжать свою обычную жизнь, как можно меньше меняя ее. Маленькая Анна тоже хотела жить по-прежнему, и никто не может ее за это упрекнуть. Но в результате она погибла, и в этом не было необходимости и тем более героизма. (...) Если все люди в основе своей хорошие, если самое дорогое — это сохранение семейной жизни независимо от происходящего вокруг, то мы действительно должны держаться за привычную жизнь и забыть Освенцим. Но, однако, Анна Франк умерла, ибо ее родители не поверили в Освенцим. И ее история получила широкое одобрение, потому что и теперь люди не хотят внутренне смириться с тем, что Освенцим когда-то существовал. Если все люди хорошие, Освенцима никогда не было.
Однажды зимой в лютую непогоду заключенные в течение нескольких часов проходили перекличку на плацу. Таково было наказание за побег: все стоят на плацу пока не найдут беглецов. Это было настоящим мучением. Видеть, как рядом умирают товарищи и ничего не мочь сделать. Остается — раствориться в безликой толпе, ничего не видеть и не чувствовать. Но наступает момент, когда эта безликая толпа понимает, что «все равно Гестапо всех не убьет», и страх исчезает. Люди становятся безразличны к охране, пыткам, всех охватывает неимоверное чувство счастья свободы от страха. Утратив надежду на личное выживание, человек с легкостью и героизмом помогает ближнему. Такая помощь одухотворяет. И то ли из-за этого (беспомощность охраны перед самозабвенной толпой), то ли из-за того, что уже скончалось от ожидания полсотни заключенных, всех распускают по баракам. Теперь каждый облегченно вздыхает — он жив, но уже нет того чувства безопасности, которое он ощутил, пребывая в толпе.
Когда речь идет о жизни и смерти или о физической свободе, то для человека, еще полного сил, сравнительно легко принимать решения и действовать. Если же дело касается личной независимости, выбор теряет свою определенность. Мало кто захочет рисковать жизнью из-за мелких нарушений своей автономии. И когда государство совершает такие нарушения одно за другим, то где та черта, после которой человек должен сказать: «Все, хватит! «, даже если это будет стоить ему жизни? И очень скоро мелкие, но многочисленные уступки так высосут решимость из человека, что у него уже не останется смелости действовать.
Страх, разрушая чувство безопасности в собственном доме, лишал человека главного источника самоутверждения, который придавал смысл жизни и обеспечивал внутреннюю автономию. Более чем само предательство, этот страх заставлял быть постоянно начеку даже в своих четырех стенах. Безусловное доверие — главная ценность в отношениях между близкими людьми — перестало их поддерживать и превратилось в опасность. Семейная жизнь требовала непрерывной настороженности, напряжения, почти открытого недоверия. Она лишала людей силы, тогда как должна была бы служить им защитой.
Можно еще добавить, что хотя известно лишь немного случаев, когда дети доносили на своих родителей, довольно часто они грозили сделать это.
Такой способ самоутверждения, однако, не делал их сильнее: стремясь заглушить чувство вины, ребенок оправдывал предательство необходимостью подчинения «высшему отцу», обожествляя фюрера (или государство). Так что, самоутверждаясь столь неприглядным способом, вынуждая себя рассматривать требования государства как высшие, абсолютные и непреложные, доносчик мало что выигрывал в автономии, терял же многое. Похвала тайной полиции, публичное прославление на собрании гитлерюгенда или в газете могло вызвать временное чувство приподнятости. Но это чувство не компенсировало тот молчаливый остракизм, которому подвергались доносчики в своих семьях. Не говоря уже о потере отца, брошенного в тюрьму, и материальных трудностях, связанных с отсутствием кормильца. Таким образом, усилия детей достичь независимости приводили к еще большему их подчинению, но уже не родителям, а обожествленному государству.
Я хочу подчеркнуть, что «акции» карали тех, кто не нарушал никаких законов. Ведь государственному аппарату не составляло труда издать любой запретительный закон. Но смысл «акций» не в том, чтобы наказать нарушителей. Они должны были принудить всех граждан добровольно вести себя так, как того требовало государство. Без сомнения, главной причиной конформизма становилось не стремление следовать букве закона, а страх. Страх, сидевший в самом человеке и принуждавший его к конформизму. Каким бы несущественным ни казалось это различие, оно очень значимо психологически. Дело здесь вовсе не в том, есть или нет у «человека с улицы» юридические основания для выбора. Юридические тонкости обычно не имеют никакого, или почти никакого, психологического эффекта. Решающее различие заключается в том, что когда закон опубликован, каждому ясно, на что он может рассчитывать. В случае же групповых акций человек никогда не знает, что будет караться завтра. Тех, кто постоянно опасался попасть, впросак, групповые акции вынуждали предугадывать желания государства задолго до того, как они высказывались. Страх рождал в воображении человека все новые «акции», захватывающие все более обширные области поведения, причем такие, какие даже тоталитарное государство на самом деле не могло бы себе позволить без ущерба для себя. Так что, в результате подданные олжны были вести себя значительно «правильней», чем того требовали реально проводимые акции.
Почти все граждане Германии, как и узники концентрационных лагерей, должны были выработать защитные механизмы против висящей над ними угрозы со стороны гестапо. В отличие от заключенных, они не создавали организаций, чувствуя, что это только приблизит арест. В этом смысле
заключенные имели «преимущество» перед «свободными» гражданами. Понимая это, заключенные говорили, что лагерь — единственное место в Германии, где можно обсуждать политические проблемы, не боясь немедленного доноса и тюрьмы.
Обвиняя немцев, чаще всего предполагали, что они должны были знать о существовании и ужасах концентрационных лагерей. Но на самом деле следовало, видимо, задаться совсем другим вопросом: могли ли они предотвратить эти ужасы, и если могли, то почему они этого не сделали?
Разумеется, немцы знали о лагерях. Гестапо специально об этом заботилось. Постоянная угроза очутиться в одном из них принуждала к покорности. Те немногие, кто рискнул бороться в одиночку, погибли. Другие, пытавшиеся организовать движение сопротивления, оказались среди моих товарищей по заключению. Конечно, можно обвинять обычного немца в том, что он не был одним из этих героев. Но часто ли в истории можно встретить народ, чей средний представитель был бы героем? (...) Мы не можем обвинять парализованных страхом немцев в том, что они не противостояли гестапо, так же, как мы не ставим в вину безоружным свидетелям ограбления банка, что они не защитили кассира. Но и это сравнение недостаточно справедливо. Свидетель ограбления все же знает, что полиция — на его стороне, причем она вооружена лучше грабителей. Житель же Германии, наоборот, знал, что если он попробует помешать гестапо, его не спасет никакая сила.
Таким образом, большинство, если не все немцы, которые не были убежденными фашистами, теряли уважение к себе по следующим причинам: они делали вид, что не знают, что творится вокруг; они жили в постоянном страхе; они не боролись, хотя чувствовали себя обязанными сопротивляться. Потеря самоуважения могла компенсироваться двумя путями: самоутверждением в семейной жизни или признанием в работе. Оба источника были перекрыты для тех, кто отрицал нацизм. Их домашняя жизнь была отравлена вмешательством государства. Их детей принуждали шпионить за ними, разрушая даже стабильные и счастливые семьи. Социальный статус и профессиональный успех полностью контролировались артией и государством. Даже продвижение в тех сферах, которые во многих странах рассматриваются как частное предпринимательство и свободные профессии, жестко регламентировалось государством. Для них оставался лишь один способ укрепить пошатнувшееся самоуважение и сохранить хотя бы видимость цельной личности быть немцем, гражданином великой страны, которая день ото дня наращивала свои политические и
военные успехи. Чем меньше было ощущение собственной значимости, тем более настойчивой становилась потребность в источнике внешней силы, на которую можно опереться. И большинство немцев, внутри и вне концентрационных лагерей, припадали к этому «отравленному источнику» удовлетворения и самоуважения.
Собственно, для большинства людей, когда они вынуждены выбирать между понижением человеческого уровня и невыносимым внутренним напряжением, неизбежным будет выбор в пользу первого для сохранения внутреннего покоя. Но великая правда состоит в том, что в условиях тирании это не покой человеческого существования, а покой смерти.
Революционные изменения действительно приводят к социальному кризису, который продолжается до тех пор, пока человек не достигнет более высокой ступени интеграции, позволяющей не только адаптироваться к новой ситуации, но и овладеть ею. Если кому-то этот взгляд покажется слишком оптимистичным, он может обратиться к гитлеровскому государству, многие жертвы которого сами рыли себе могилы и ложились в них, или добровольно шли в газовые камеры. Все они были в авангарде шествия к спокойствию смерти, о чем я уже говорил. Люди — не муравьи. Они предпочитают смерть муравьиному существованию. И в этом состоит смысл жертв СС, решивших покончить с жизнью, переставшей быть человеческой. И для человечества это — главное.
Между прочим, большой кусок исследования посвящен вовсе не лагерям, а современному обществу с его массовой культурой, бездумным обольщением машинами и прочими прелестями технической цивилизации. Многое указано метко, хотя и говорилось многими не раз (ну, я вообще не люблю терминов "массовая культура" и "общество потребления", а особенно не люблю, когда утверждается, что мы живем так, как в истории не живали). Но есть любопытные места:
про теле-детей
Многие дети от 4 до 6 лет в общении прибегают к лексике из их любимых шоу и обращаются больше к телеэкрану, нежели к родителям. Некоторые из них кажутся неспособными к восприятию речи, если она не похожа на эмоционально окрашенную и неестественно искаженную речь теле-героев.
Более того, сами взрослые проводят много времени у телеэкрана, а если и говорят о чем-то, то их голоса перекрывает звук из телевизора. Привыкнув к яркой, но упрощенной телереальности, дети становятся не способными к восприятию обычной, но более сложной жизни, ведь в итоге никто не придет и не объяснит все, как в кино. Теле-дети ждут объяснений, не пытаясь сами докопаться до них, и теряются, когда не могут уловить смысла происходящего в их жизни, а затем снова погружаются в предсказуемость сюжета теле-историй. - у меня со смайликами скоро будет та же фигня.
и напоследок - "ау" всем окружающим танцующим
Однажды группа заключенных, уже раздетых догола, была выстроена перед входом в газовую камеру. Каким-то образом распоряжавшийся там эсэсовец узнал, что одна из заключенных была в прошлом танцовщицей, и приказал ей станцевать для него. Женщина начала танцевать, во время танца приблизилась к эсэсовцу, выхватила у него пистолет и застрелила его. Она, конечно, была тут же убита. Может быть, танец позволил ей снова почувствовать себя человеком? Она была выделена из толпы, от нее потребовалось сделать то, в чем раньше было ее призвание. Танцуя, она перестала быть номером, безличным заключенным, стала как прежде танцовщицей. В этот момент в ней возродилось ее прежнее «я», и она уничтожила врага, пусть даже ценой собственной жизни.
Несмотря на сотни тысяч живых трупов, безропотно шедших к своей могиле, один этот пример, а были и другие подобные случаи, показывает, что если мы сами решаем перестать быть частью системы, прежняя личность может быть восстановлена в одно мгновение. Воспользовавшись последней свободой каждого, которую не может отобрать даже концентрационный лагерь — самому воспринимать и оценивать свою жизнь, — эта танцовщица вырвалась из тюрьмы. Она сама захотела рискнуть жизнью ради того, чтобы вернуть свою личность. Поступая так же, мы, даже если не сумеем жить, то хотя бы умрем как люди.
(переводчик, пожелавший остаться неизвестным в сети, не имеет претензий к ознакомлению с его переводом)
Беттельгейм, получивший до лагеря образование психоаналитика, обнаруживает, что сам психоанализ не очень годится для того, чтобы разобраться в происходящем, но само это желание разобраться - та ниточка, за которую можно уцепиться, чтобы остаться человеком, выжить и сохранить память.
Одна из проблем была в том, что люди, которые согласно психоанализу должны вести себя стойко, зачастую являли не лучшие образцы поведения в ситуации крайнего стресса, и наоборот, те, кто, должны были бы вести поступать низко, являли блестящие примеры мужества и достоинства. Я замечал быстрые изменения не только в поведении, но и личностные перемены — невероятно стремительные и зачастую более радикальные, нежели предполагается по психоаналитической теории. К тому же, хотя лагерная жизнь обусловливала в большей степени изменения в худшую сторону, но были перемены и в лучшую. Таким образом, одна и та же среда могла сформировать радикальные изменения в обе стороны.
Много горького содержания, выводы оптимистичны, хотя, по-моему, не совсем связаны с содержанием. И да, про то, что среда меняет человека. И про то, что внешнее угнетение чуть ли не наименее болезненная из тех проблем, что имеют люди в подобной среде.
В лагере почти полностью отсутствовали те, пусть внешние, проявления вежливости и доброты, которые в обычной жизни делают терпимым даже негативное отношение. Ответы всегда облекались в наиболее грубую форму. Редко слышалось «спасибо», обычно только «идиот», «пошел к черту», «заткнись», а то и хуже, даже при ответе на самый нейтральный вопрос. Люди не упускали любую возможность выплеснуть свое скрытое раздражение и злость, что давало им хоть небольшое облегчение. Если человек еще мог что-то чувствовать, значит, был жив, не уступил всему и всем, еще не стал «мусульманином». Оскорбляя или обижая кого-то, узник доказывал себе, что он еще имеет какое-то значение, способен произвести эффект, пусть даже болезненный. Но таким образом, опять же, делался шаг к сближению с СС.
+ много
Чаще всего говорили о еде: вспоминали о том, чем наслаждались до заключения, и мечтали о разных блюдах, которые съедят после освобождения. Разговоры о том, что можно получить или купить сегодня в лагерном магазине, длились часами. Почти столь же серьезно обсуждались надежды и слухи об улучшении питания. Несмотря на повторения, подобные разговоры почти всегда преобладали, как будто мечты о еде могли заменить саму еду, уменьшить постоянное чувство голода. Эти несбыточные и инфантильные мечты усиливали внутреннее смятение. Самолюбие людей, гордившихся широтой своих интересов, сильно страдало, когда обнаруживалось, насколько они поглощены проблемой еды. Они пытались с этим бороться, принуждая себя к интеллектуальным разговорам и стараясь отогнать тоску. Но отсутствие внешних стимулов, безнадежность и угнетающий характер общей ситуации быстро истощали их интеллектуальные ресурсы.
Лагерный опыт научил меня, что я зашел слишком далеко в уповании на то, что только человек может менять общество. Я вынужден был признать, что среда может перевернуть всего человека, и не только в ребенке, но и в зрелом человеке. И чтобы такого не случилось со мной, я должен был признать потенциал этой среды и установить пределы привыкания к ней.
Образ действий человека в критической ситуации не может быть выведен из внутренних, скрытых и зачастую противоречивых мотиваций. Ни героические, ни малодушные мечтания, ни свободные ассоциации, ни осознанные фантазии не могут обеспечить правильного прогноза в отношении того, что человек совершит в следующий момент — пожертвует собой ради других, или в панике предаст многих ради смутной надежды на спасение. Пока моей жизни действия других людей не угрожают и выражают сугубо теоретический интерес, я могу позволить себе считать, что их явное поведение соответствует их подсознанию, если не больше. Пока моя жизнь течет размеренно, я могу позволить себе считать, что работа моего
подсознания выражает, если не мое «истинное я», то хотя бы мое «сокровенное я». Но, когда в один момент моя жизнь и жизнь окружающих меня людей, начинает зависеть от моих действий, тогда я понимаю, что мои действия гораздо больше выражают мое «истинное я», нежели мои бессознательные либо подсознательные мотивы.
В истории тираны всегда уничтожали своих врагов, что рационально понятно, но по-человечески непростительно. В истории известны пытки и мучения, они были придуманы не в концлагерях. Чингисхан, с которым себя сравнивал Гитлер, был более изощренным в пытках. Что было действительно новым, так это применение этих средств к своим подданным.
Самой интересной реакцией на мои первые статьи о концлагерях было странное чувство облегчения, испытанное некоторыми читателями, несмотря на депрессивное содержание. Это показало, что даже на самые мрачные моменты самой эффективной защитой является интеллектуальное понимание, которое делает вывод, что не все так безнадежно, и поэтому может сохранить личность даже в ситуации крайней опасности для жизни. Эта реакция совпала с некоторыми находками, связанными психоаналитическими наблюдениями, описанными ниже. Она подтверждает гипотезу, что развитая личность и сильная внутренняя убежденность, воспитанная личными отношениями — лучшая защита против подавления. А другая значимая защита — интеллектуальное господство над происходящими событиями.
Неполитические из среднего класса (меньшинство в концлагере) труднее всего переживали заключение. Они долго не могли понять, что случилось с ними и почему. При наказаниях они уверяли СС, что никогда не сопротивлялись нацизму и были послушны закону. Они считали свое заключение ошибкой. Эсэсовцы издевались над ними, как хотели. Этих заключенных больше всего подавляло, когда к ним относились, как к обычным уголовникам. Их поведение показывает, насколько слаб был аполитичный средний немецкий класс в противостоянии национал-социализму. У этого класса не было принципиальности ни по философским, ни по этическим, ни по политическим, ни по социальным вопросам. Их самоуважение покоилось на семейном или профессиональном благополучии. В лагере их больше всего унижало обращение на ты и презрение к их статусу. И именно эта утрата статуса разрушала их личность.
Очень редко к заключенному обращались иначе, чем «дерьмо» или «жена». Все усилия как бы направлялись на то, чтобы свести заключенного до уровня ребенка, еще не научившегося пользоваться горшком. Так, заключенные справляли нужду только по приказу в соответствии со строгими лагерными правилами, и это превращалось в важное событие дня, подробно обсуждавшееся. В Бухенвальде запрещалось пользоваться туалетом в течение всего рабочего дня. Даже когда для заключенного делалось исключение, он должен был просить разрешение у охранника, а после отчитываться перед ним в такой форме, которая подрывала его самоуважение.
Всюду, где возможно, заключенных наказывали группой, и вся группа страдала вместе с человеком, который вызвал наказание Гестапо использовало этот метод как антииндивидуалистический, поскольку считалось, что группа будет стараться контролировать своих членов. Именно в интересах группы было сдерживать всякого, кто своим поведением мог бы ей навредить. Как уже отмечалось, угроза наказания возникала чаще, чем само наказание, что вынуждало группу утверждать свою власть над индивидуумом чаще и иногда даже эффективнее, чем это делало СС.
Он заметил, как я с отвращением отвернулся от пищи, и поделился со мной своим богатым опытом: «Послушай, реши твердо, что ты хочешь: жить или умереть? Если тебе все равно — можешь не есть. Но если ты решил выжить, то путь один — ешь всегда и все, что дают, как бы ни было противно. При любой возможности испражняйся, чтобы убедиться — твой организм работает! Как только появится свободная минутка, читай или ложись и спи, а не пережевывай лагерные слухи».
Если СС хотело, чтобы некая группа людей (норвежцы, политзаключенные и т. д.) приспособилась, выжила и работала в лагере, объявлялось, что их поведение может повлиять на их судьбу. Тем группам, которые СС хотело уничтожить (восточные евреи, поляки, украинцы и т. д.), давали ясно понять, что не имеет ни малейшего значения, насколько добросовестно они работают или стараются угодить начальству. Другой способ разрушить веру и надежду заключенных в то, что они могут повлиять на свою судьбу, лишить воли к жизни — резко менять условия их жизни. В одном лагере, например, группа чешских заключенных была полностью уничтожена следующим образом. На некоторое время их выделили как «благородных», имеющих право на определенные привилегии, дали жить в относительном комфорте без работы и лишений. Затем чехов внезапно бросили на работу в карьер, где были самые плохие условия труда и наибольшая смертность, урезав в то же время пищевой рацион. Потом обратно — в хорошее жилище и легкую работу, через несколько месяцев — снова в карьер на мизерный паек, и т. д. Вскоре все они умерли.
Одна из самых больших ошибок в лагере — наблюдать, как измываются или убивают другого заключенного: наблюдающего может постигнуть та же участь. Но совершенно не исключено, что тут же эсэсовец заставит этого же заключенного смотреть на убитого, выкрикивая, что такое произойдет с каждым, кто посмеет ослушаться. Здесь нет противоречия, просто — впечатляющий урок. Ты можешь замечать только то, что мы хотим, чтобы ты видел, и ты умрешь, если будешь наблюдать происходящее, исходя из своих внутренних побуждений. Идея все та же — свою волю иметь запрещено.
И другие примеры показывают, что все происходившее в лагере было не случайно, а имело свои причины и цель. Скажем, эсэсовец пришел в неистовство из-за якобы сопротивления и неповиновения, он избивает или даже убивает узника. Но посреди этого занятия он может крикнуть «Молодцы!» проходящей мимо рабочей колонне, которая, заметив экзекуцию, срывается в галоп, отворачивая головы в сторону, чтобы как можно скорее миновать злополучное место, «не заметив». И внезапный переход на бег, и повернутые в сторону головы совершенно ясно обозначают, что они «заметили». Но это неважно, поскольку они продемонстрировали, что усвоили правило «не знать, чего не положено». Знать только разрешенное — свойственно именно детям. Самостоятельное существование начинается со способности наблюдать и делать собственные выводы.
Не видеть того, что важнее всего, не знать, когда хочется знать так много, — самое разрушительное для функционирования личности. Более того, способность к верным наблюдениям и правильным умозаключениям, раньше служившая опорой личной безопасности, не только теряет смысл, но и
создает реальную угрозу для жизни. Вынужденный отказ от способности наблюдать, в отличие от временной невнимательности, ведет к отмиранию этой способности.
Чтобы просто выжить, не следовало задаваться вопросом: платить ли кесарю или не платить, и даже, за редким исключением, сколько платить? Но, чтобы не превратиться в «ходячий труп», а остаться человеком, пусть униженным и деградировавшим, необходимо было все время сознавать, где проходит та черта, из-за которой нет возврата, черта, дальше которой нельзя отступать ни при каких обстоятельствах, даже если это значит рисковать жизнью. Сознавать, что если ты выжил ценой перехода за эту черту, то будешь продолжать жизнь, уже потерявшую свое значение.
В 1938 году в лагере я опросил более ста «стариков — политзаключенных. Многие из них не были уверены, что следует освещать лагерную тему в иностранных газетах. На вопрос, приняли бы они участие в войне других государств против нацизма, только двое четко заявили, что каждый, сумевший выбраться из Германии, должен бороться с нацизмом, не щадя своих сил. Почти все заключенные, исключая евреев, верили в превосходство германской расы. Почти все они гордились так называемыми достижениями национал-социалистического государства, особенно его политикой аннексии чужих территорий. Большинство «стариков» заимствовало у гестапо и отношение к так называемым «неполноценным» заключенным.
Заключенные утверждали, что за грубостью эти офицеры скрывают справедливость и порядочность, что они искренне интересуются заключенными и даже стараются понемногу им помогать. Их помощь внешне не заметна, но это потому, что «хорошим» эсэсовцам приходится тщательно скрывать свои чувства, чтобы себя не выдать. Настойчивость, с которой узники пытались обосновать подобные утверждения, вызывала у меня жалость. Целая легенда могла быть сплетена вокруг случая, когда один из двух эсэсовцев, инспектировавших барак, вытер ноги, прежде чем войти. Скорее всего, он сделал это автоматически, но действие интерпретировалось как отпор второму эсэсовцу и явная демонстрация своего отношения к концлагерю.
Я, как и прибывшие со мной в Бухенвальд товарищи, испытали буквально шок, увидев так много людей, неспособных работать, похожих на ходячие скелеты. Вид этих людей, поедающих отбросы, вызвал у нас отвращение. Видя эти ходячие скелеты, каждый заключенный испытывал страх
превратиться во что-то подобное. Становилось легче, если удавалось себя убедить, что ты сделан из другого материала и никогда не сможешь так низко пасть. Страх опуститься до нечеловеческого состояния — до «мусульман» — был мощной побудительной причиной, чтобы развернуть против них «классовую» войну.
Вот еще одно соображение по поводу известной лагерной истины: самый большой враг заключенного — не СС, а свой же брат заключенный. СС, уверенная в своем превосходстве, менее нуждалась в его демонстрации и подтверждении, чем элита, которая никогда не чувствовала себя в безопасности. СС обрушивалась на заключенных как всесокрушающее торнадо по нескольку раз в день, и каждый жил в постоянном страхе, но при этом всегда были часы передышки. Давление же начальников из заключенных чувствовалось непрерывно — днем во время работы и всю ночь в бараке.
Уверенность представителей высшего класса в собственном превосходстве и почтение к ним со стороны других приводило к тому, что некоторые заключенные из среднего класса шли к ним в услужение, надеясь, что после освобождения патрон поможет им получить свободу, а затем позаботится и о будущем. В результате заключенные из высшего класса не объединялись в группы; большинство из них оставалось, как правило, в одиночестве, в окружении лишь своей «челяди». Однако это продолжалось только до тех пор, пока сохранялась вера в скорое освобождение и возможность свободно тратить деньги. Когда же сами заключенные из высших классов и их окружение убеждались, что их свобода не ближе, чем у всех других, особый статус отпадал, и никаких преимуществ перед остальными не оставалось. Несколько по-другому обстояло дело с очень немногими заключенными из самых высоких классов, в основном, членами бывших королевских фамилий. Их, правда, было слишком мало для обобщения. Они не собирали «свиты», не тратили деньги ради расположения других заключенных, не обсуждали свои надежды на освобождение. Они смотрели свысока как на всех остальных заключенных, так и на СС. Находясь в лагере, они, казалось, выработали такое чувство превосходства, что их ничего не трогало. С самого начала эти люди держались с тем чувством отчужденности, отрицания «реальности» ситуации, которое приходило к большинству других только после мучительного опыта. Их стойкость была совершенно замечательной, но то был особый случай. СС со всеми заключенными обращалась как с «номерами», но подобное отношение к членам бывших королевских фамилий было скорее показным.
Когда один заключенный, пользуясь своим физическим преимуществом, избивал другого за непристойный разговор, грязь или какую-либо нерадивость, то, пытаясь снять с себя вину, обычно говорил: «Я не могу быть нормальным, когда приходится жить в таких условиях».
Рассуждая подобным образом, заключенные приходили к мысли, что они уже искупили не только свои ошибки в прошлом, но и все будущие прегрешения. Часто они спокойно отрицали свою ответственность или вину, чувствуя себя вправе ненавидеть других людей, включая собственные семьи, даже если трудности возникали явно по их собственной вине.
Заключенные могли плакать, когда в письме рассказывалось, как родственники пытаются добиться их освобождения. Но в следующий момент они начинали ругаться, прочитав, что какая-то собственность была продана без их разрешения, пусть даже с целью купить для них свободу. Они проклинали свои семьи, которые, «очевидно», считали их «уже мертвыми», раз распоряжались их собственностью без их согласия. Даже самое малое изменение в прежнем мире приобретало для заключенных огромную важность.
За сексуальные излишества СС наказывало кастрацией или стерилизацией, но такие случаи были редки. Правда, эти угрозы использовали «старики», из зависти подталкивая «новичков» к этой операции разговорами, что она производится над всеми вновьприбывшими. Кроме того, это была психологическая защита от вопроса: «Как человек может смириться с такой жизнью?!» «Старики» отвечали, что, мол, из-за кастрации они утратили мужество и способность к восстанию. Это было на руку эсэсовцам, так как ослабляло у новичков волю к сопротивлению.
«Новичок» в разговоре упомянул, что у него украли хлеб (и он знает, кто это сделал), но это для него не критически, так как он может купить на имевшиеся у него деньги продукты в столовой. От него «старики» стали требовать, чтобы он назвал виновного. Он отказывался, говоря, что это пустяки, мол, укравший был голоднее. Ему стали угрожать расстрелом за укрывательство и даже потащили, избивая, к начальству. Но на полдороге, выплеснув гнев и устыдившись своего поступка, оставили и больше об этом не вспоминали. Этот случай показывает, как новичок пытался сохранить человечность, усвоенную на свободе. В лагере прощение кражи хлеба вело к физическому голоду, хотя противоположное отношение вызывало голод нравственный. Но в итоге большинство заключенных предпочитали самоуважению кусок хлеба.
Строительство зданий для СС сопровождалось спорами, надо ли строить хорошо. Новые заключенные были за саботаж, большинство старых — за качественное строительство. Это вновь обосновывалось тем, что здания могут быть использованы в новой Германии. Старые заключенные объясняли, что неважно, кто в конце концов будет использовать результаты их труда, важно хорошо работать, чтобы чувствовать себя человеком. Наконец, они заявляли, что любую работу, которую приходится делать, надо делать хорошо. Большинство старых заключенных понимало, что иначе они не смогут продолжать работать на СС. Некоторые даже утверждали, что добросовестная и качественная работа покажет СС, что вопреки ее уверениям заключенные не являются «отбросами». Заключенные, делающие подобные заявления, до опасного близко подходили в своих представлениях к СС.
Подчинение всем командам и запретам было несовместимо с выживанием в лагере. Все время что-то приходилось нарушать, но не попадаться. Это правило довольно быстро усваивали все заключенные, но его же внушала СС. Снова и снова все эсэсовцы, начиная с коменданта лагеря, повторяли: «Не смей выделяться», «не смей попадаться мне на глаза». Таким образом, традиционных добродетелей «хорошего» ребенка типа — «видим, но не слышим» — было недостаточно. Заключенный должен был стать «еще более ребенком»: его не только не должно быть слышно, но и не видно. Ему настолько нужно было слиться с массой, в такой степени лишиться индивидуальности, чтобы ни на миг не выделиться из толпы.
Направлять свою агрессивность на тех, кто на самом деле ее вызывал, — СС и начальников-заключенных — в лагере равносильно самоубийству. Следовало искать другой выход. Некоторые заключенные винили во всем внешние обстоятельства. Но это приносило мало облегчения, так как внешний мир был недосягаем. Оставались лишь окружающие — товарищи по несчастью. Но круг общения был столь ограничен, что каждый раз злоба, направленная на кого-либо из окружения, порождала ответную агрессию, которую в свою очередь нужно было как-то разряжать. Вдобавок обычно возникало и чувство вины, так как каждый понимал, что другие заключенные страдают не меньше. Для того чтобы сублимировать копившуюся враждебность или как-то трансформировать ее, не было сил. Ее можно было подавлять, и некоторые заключенные пытались это делать. Но и подавление требовало слишком много эмоциональной энергии и решимости. Даже если они в какой-то момент и появлялись, то быстро уходили на новые вспышки злости и раздражения. Эта постоянно возникавшая потребность разрядить напряженность может частично объяснить ожесточенность заключенных по отношению друг к другу: внутрилагерную борьбу между различными группами, жестокость к шпионам, рукоприкладство начальников-заключенных. Был только один более или менее открытый выход: агрессивность по отношению к членам меньшинств. Сначала к ним относили только заключенных-евреев, позже людей и других национальностей. Они не могли ответить на агрессию контрагрессией, так как их положение было много хуже.
Я не раз поражался нежеланию большинства узников лагеря принять тот факт, что враг состоит из индивидуальностей. Причем, заключенные имели достаточно близкий контакт со многими эсэсовцами, и вполне могли бы заметить большие различия между ними. Евреи понимали, что СС создала для себя бессмысленную стереотипную фигуру еврея, предполагая, что все они одинаковы. Зная, насколько неверна эта картина, они, однако, сами делали аналогичную ошибку, оценивая эсэсовца. (...) Такие характеристики эсэсовцев, как неинтеллигентность, малообразованность и т. п., верные для отдельных членов СС, приписывались всем, потому что иначе не так-то просто было пренебречь презрением СС к заключенным. Можно не считаться с мнением глупой или безнравственной личности. Но если о нас плохо думает умный и честный человек, наше самолюбие под угрозой. Значит, агрессор всегда должен считаться глупым, чтобы заключенный сохранял хотя бы минимальное самоуважение.
К несчастью, заключенные находились во власти СС. Смирять себя в принципе достаточно опасно для чувства самоуважения. Еще хуже унижаться перед человеком, которого считаешь плохим. Перед заключенными все время вставала дилемма: либо эсэсовцы по меньшей мере равны им, скажем, по уму, — тогда обвинения в адрес заключенных имеют какой-то смысл, либо они дураки, — и их обвинениями можно пренебречь. Но тогда заключенные оказывались в подчинении у людей ниже себя. Они так считать не могли, если хотели сохранить внутреннее равновесие. Многие приказы СС были неразумны и аморальны, но в то же время СС обладала реальной силой, которой заключенные были вынуждены подчиняться.
Заключенные решали этот конфликт, считая эсэсовцев чрезвычайно низкими людьми по интеллекту и морали, но признавая в них очень сильного противника. Эсэсовцы наделялись при этом даже какими-то нечеловеческими чертами. Тогда узники могли, не теряя самоуважения, простить себе неспособность противостоять нечеловеческой жестокости всемогущего противника.
Истинные привязанности не росли на бесплодной почве лагеря, питаемой только расстройством и отчаянием. Чтобы сохранить хоть бы видимость товарищества, лучше было его лишний раз не испытывать. Даже при самых благих намерениях оно постоянно находилось под угрозой, поскольку любое разочарование вымещалось на ближайших соседях, причем реакция часто была подобна взрыву. Человеку становилось легче, он снимал раздражение, накопившееся на работе, если мог рассказать о нем своим товарищам в бараке. Но далеко не всегда им хотелось слушать про чьи-то неприятности, ибо они сами недавно испытали такие же. После вечера, ночи и утра в бараке заключенный был рад встретить новые лица и новых людей, желающих выслушать его жалобы на начальников барака и на отсутствие товарищества между людьми, с которыми он живет. Люди готовы были его выслушать, если он, в свою очередь, слушал их. На работе, как и в бараке, даже самое небольшое раздражение также легко приводило к взрыву. Во всяком случае, после десяти и более напряженных часов работы каждому хотелось поскорее избавиться от надоевших лиц, не слышать повторяющиеся шутки, непристойности, не сочувствовать все тем же недугам.
«Маленькие» немцы отстаивали свое право на компромисс во многом против логики системы. Их терпели якобы до тех пор, пока подрастало новое, воспитанное системой, поколение. После этого, наконец, и должно было выйти на арену настоящее тоталитарное государство, не сдерживаемое более необходимостью допускать хотя бы маленькие компромиссы даже со своими лояльными гражданами. Я убежден как раз в обратном. Только большое количество людей, с которыми государству приходилось идти на компромисс, и позволяло ему существовать. Тоталитарное государство, где все граждане полностью подчинены лидеру, в результате состоит из накормленных, обутых, одетых, хорошо функционирующих трупов, знающих только как умирать, а не как жить. Но такое государство и его граждане должны быстро исчезнуть.
Иногда всего один или два немецких охранника конвоировали до четырехсот заключенных в лагеря уничтожения по безлюдной дороге. Без сомнения, четыреста человек могли справиться с такой охраной. Даже если кого-нибудь и убили бы при побеге, большая часть смогла бы присоединиться к партизанским группам. В самом худшем случае эти смертники хотя бы порадовались своей мести безо всякой для себя потери. Обычный, не психологический анализ не может удовлетворительно объяснить такое послушание. Чтобы понять, почему эти люди не сопротивлялись, надо учесть, что наиболее активные личности к тому времени уже сделали попытки бороться с национал-социализмом и были либо мертвы, либо
истощены до крайности.
Еще очень интересны наблюдения автора за тем, что происходило в это время "на воле" - где не было, разумеется, никакой воли, и как постепенно граждане отдавали остатки свободы Левиафану. Весьма поучительная картина в динамике.
В 1938 году, например, была проведена весьма нашумевшая кампания против так называемых «ворчунов», позволявших себе в кругу своих знакомых критиковать своих начальников или правительство. Кампании против «ворчунов» и слушающих зарубежное радио практически положили начало государственному контролю над поведением человека, нарушили неприкосновенность его дома. Следует, правда, отметить, что еще раньше состоялась акция против нарушителей «расовой чистоты». Она имела целью контроль над наиболее интимными, сексуальными отношениями. Но эта акция была направлена только против немцев, имеющих связи с евреями (неграми и т. д.). Поэтому она коснулась лишь очень небольшой группы граждан. Кампания против гомосексуалистов еще глубже затрагивала личную жизнь человека, однако, из-за резко отрицательного отношения к ним большинства населения, она также задела лишь небольшое число «заинтересованных» лиц. Преследование «ворчунов» резко изменило всю ситуацию. Теперь ни один немец не мог больше чувствовать себя в безопасности в своем доме — акции разрушили неприкосновенность жилища в Германии.
+ не так много, но все равно много
Одно из последних посланий варшавского гетто гласит: «Мир молчит, мир знает и молчит. Папа римский молчит. Молчит Лондон и Вашингтон. Молчат американские евреи. И это молчание пугающее и непостижимое».
Всеобщий успех «Дневника Анны Франк» показывает, насколько живуче в нас желание «не видеть», хотя именно ее трагическая история демонстрирует, как подобное желание ускоряет распад нашей личности. Анализ истории Анны Франк, вызвавшей к ней столь большое сочувствие в мире, сам по себе — весьма тягостная задача. Однако, я считаю, что подобное отношение к ней можно объяснить только нашим желанием забыть газовые камеры и ценить больше всего личную жизнь, привычные отношения даже в условиях катастрофы. Дневник Анны Франк заслуживает внимания именно потому, что показывает, как продолжение привычной жизни в экстремальных обстоятельствах принесло гибель.
Пока семья Анны Франк готовилась спрятаться в укрытие, тысячи евреев в Голландии и во всей Европе пытались пробиться в свободный мир, более подходящий для выживания или для борьбы. Кто не мог уехать, уходил в подполье. Не просто прятался от СС, пассивно ожидая дня, когда его схватят, но уходил бороться с немцами, защищая тем самым гуманизм. Семья Франк же хотела лишь продолжать свою обычную жизнь, как можно меньше меняя ее. Маленькая Анна тоже хотела жить по-прежнему, и никто не может ее за это упрекнуть. Но в результате она погибла, и в этом не было необходимости и тем более героизма. (...) Если все люди в основе своей хорошие, если самое дорогое — это сохранение семейной жизни независимо от происходящего вокруг, то мы действительно должны держаться за привычную жизнь и забыть Освенцим. Но, однако, Анна Франк умерла, ибо ее родители не поверили в Освенцим. И ее история получила широкое одобрение, потому что и теперь люди не хотят внутренне смириться с тем, что Освенцим когда-то существовал. Если все люди хорошие, Освенцима никогда не было.
Однажды зимой в лютую непогоду заключенные в течение нескольких часов проходили перекличку на плацу. Таково было наказание за побег: все стоят на плацу пока не найдут беглецов. Это было настоящим мучением. Видеть, как рядом умирают товарищи и ничего не мочь сделать. Остается — раствориться в безликой толпе, ничего не видеть и не чувствовать. Но наступает момент, когда эта безликая толпа понимает, что «все равно Гестапо всех не убьет», и страх исчезает. Люди становятся безразличны к охране, пыткам, всех охватывает неимоверное чувство счастья свободы от страха. Утратив надежду на личное выживание, человек с легкостью и героизмом помогает ближнему. Такая помощь одухотворяет. И то ли из-за этого (беспомощность охраны перед самозабвенной толпой), то ли из-за того, что уже скончалось от ожидания полсотни заключенных, всех распускают по баракам. Теперь каждый облегченно вздыхает — он жив, но уже нет того чувства безопасности, которое он ощутил, пребывая в толпе.
Когда речь идет о жизни и смерти или о физической свободе, то для человека, еще полного сил, сравнительно легко принимать решения и действовать. Если же дело касается личной независимости, выбор теряет свою определенность. Мало кто захочет рисковать жизнью из-за мелких нарушений своей автономии. И когда государство совершает такие нарушения одно за другим, то где та черта, после которой человек должен сказать: «Все, хватит! «, даже если это будет стоить ему жизни? И очень скоро мелкие, но многочисленные уступки так высосут решимость из человека, что у него уже не останется смелости действовать.
Страх, разрушая чувство безопасности в собственном доме, лишал человека главного источника самоутверждения, который придавал смысл жизни и обеспечивал внутреннюю автономию. Более чем само предательство, этот страх заставлял быть постоянно начеку даже в своих четырех стенах. Безусловное доверие — главная ценность в отношениях между близкими людьми — перестало их поддерживать и превратилось в опасность. Семейная жизнь требовала непрерывной настороженности, напряжения, почти открытого недоверия. Она лишала людей силы, тогда как должна была бы служить им защитой.
Можно еще добавить, что хотя известно лишь немного случаев, когда дети доносили на своих родителей, довольно часто они грозили сделать это.
Такой способ самоутверждения, однако, не делал их сильнее: стремясь заглушить чувство вины, ребенок оправдывал предательство необходимостью подчинения «высшему отцу», обожествляя фюрера (или государство). Так что, самоутверждаясь столь неприглядным способом, вынуждая себя рассматривать требования государства как высшие, абсолютные и непреложные, доносчик мало что выигрывал в автономии, терял же многое. Похвала тайной полиции, публичное прославление на собрании гитлерюгенда или в газете могло вызвать временное чувство приподнятости. Но это чувство не компенсировало тот молчаливый остракизм, которому подвергались доносчики в своих семьях. Не говоря уже о потере отца, брошенного в тюрьму, и материальных трудностях, связанных с отсутствием кормильца. Таким образом, усилия детей достичь независимости приводили к еще большему их подчинению, но уже не родителям, а обожествленному государству.
Я хочу подчеркнуть, что «акции» карали тех, кто не нарушал никаких законов. Ведь государственному аппарату не составляло труда издать любой запретительный закон. Но смысл «акций» не в том, чтобы наказать нарушителей. Они должны были принудить всех граждан добровольно вести себя так, как того требовало государство. Без сомнения, главной причиной конформизма становилось не стремление следовать букве закона, а страх. Страх, сидевший в самом человеке и принуждавший его к конформизму. Каким бы несущественным ни казалось это различие, оно очень значимо психологически. Дело здесь вовсе не в том, есть или нет у «человека с улицы» юридические основания для выбора. Юридические тонкости обычно не имеют никакого, или почти никакого, психологического эффекта. Решающее различие заключается в том, что когда закон опубликован, каждому ясно, на что он может рассчитывать. В случае же групповых акций человек никогда не знает, что будет караться завтра. Тех, кто постоянно опасался попасть, впросак, групповые акции вынуждали предугадывать желания государства задолго до того, как они высказывались. Страх рождал в воображении человека все новые «акции», захватывающие все более обширные области поведения, причем такие, какие даже тоталитарное государство на самом деле не могло бы себе позволить без ущерба для себя. Так что, в результате подданные олжны были вести себя значительно «правильней», чем того требовали реально проводимые акции.
Почти все граждане Германии, как и узники концентрационных лагерей, должны были выработать защитные механизмы против висящей над ними угрозы со стороны гестапо. В отличие от заключенных, они не создавали организаций, чувствуя, что это только приблизит арест. В этом смысле
заключенные имели «преимущество» перед «свободными» гражданами. Понимая это, заключенные говорили, что лагерь — единственное место в Германии, где можно обсуждать политические проблемы, не боясь немедленного доноса и тюрьмы.
Обвиняя немцев, чаще всего предполагали, что они должны были знать о существовании и ужасах концентрационных лагерей. Но на самом деле следовало, видимо, задаться совсем другим вопросом: могли ли они предотвратить эти ужасы, и если могли, то почему они этого не сделали?
Разумеется, немцы знали о лагерях. Гестапо специально об этом заботилось. Постоянная угроза очутиться в одном из них принуждала к покорности. Те немногие, кто рискнул бороться в одиночку, погибли. Другие, пытавшиеся организовать движение сопротивления, оказались среди моих товарищей по заключению. Конечно, можно обвинять обычного немца в том, что он не был одним из этих героев. Но часто ли в истории можно встретить народ, чей средний представитель был бы героем? (...) Мы не можем обвинять парализованных страхом немцев в том, что они не противостояли гестапо, так же, как мы не ставим в вину безоружным свидетелям ограбления банка, что они не защитили кассира. Но и это сравнение недостаточно справедливо. Свидетель ограбления все же знает, что полиция — на его стороне, причем она вооружена лучше грабителей. Житель же Германии, наоборот, знал, что если он попробует помешать гестапо, его не спасет никакая сила.
Таким образом, большинство, если не все немцы, которые не были убежденными фашистами, теряли уважение к себе по следующим причинам: они делали вид, что не знают, что творится вокруг; они жили в постоянном страхе; они не боролись, хотя чувствовали себя обязанными сопротивляться. Потеря самоуважения могла компенсироваться двумя путями: самоутверждением в семейной жизни или признанием в работе. Оба источника были перекрыты для тех, кто отрицал нацизм. Их домашняя жизнь была отравлена вмешательством государства. Их детей принуждали шпионить за ними, разрушая даже стабильные и счастливые семьи. Социальный статус и профессиональный успех полностью контролировались артией и государством. Даже продвижение в тех сферах, которые во многих странах рассматриваются как частное предпринимательство и свободные профессии, жестко регламентировалось государством. Для них оставался лишь один способ укрепить пошатнувшееся самоуважение и сохранить хотя бы видимость цельной личности быть немцем, гражданином великой страны, которая день ото дня наращивала свои политические и
военные успехи. Чем меньше было ощущение собственной значимости, тем более настойчивой становилась потребность в источнике внешней силы, на которую можно опереться. И большинство немцев, внутри и вне концентрационных лагерей, припадали к этому «отравленному источнику» удовлетворения и самоуважения.
Собственно, для большинства людей, когда они вынуждены выбирать между понижением человеческого уровня и невыносимым внутренним напряжением, неизбежным будет выбор в пользу первого для сохранения внутреннего покоя. Но великая правда состоит в том, что в условиях тирании это не покой человеческого существования, а покой смерти.
Революционные изменения действительно приводят к социальному кризису, который продолжается до тех пор, пока человек не достигнет более высокой ступени интеграции, позволяющей не только адаптироваться к новой ситуации, но и овладеть ею. Если кому-то этот взгляд покажется слишком оптимистичным, он может обратиться к гитлеровскому государству, многие жертвы которого сами рыли себе могилы и ложились в них, или добровольно шли в газовые камеры. Все они были в авангарде шествия к спокойствию смерти, о чем я уже говорил. Люди — не муравьи. Они предпочитают смерть муравьиному существованию. И в этом состоит смысл жертв СС, решивших покончить с жизнью, переставшей быть человеческой. И для человечества это — главное.
Между прочим, большой кусок исследования посвящен вовсе не лагерям, а современному обществу с его массовой культурой, бездумным обольщением машинами и прочими прелестями технической цивилизации. Многое указано метко, хотя и говорилось многими не раз (ну, я вообще не люблю терминов "массовая культура" и "общество потребления", а особенно не люблю, когда утверждается, что мы живем так, как в истории не живали). Но есть любопытные места:
про теле-детей
Многие дети от 4 до 6 лет в общении прибегают к лексике из их любимых шоу и обращаются больше к телеэкрану, нежели к родителям. Некоторые из них кажутся неспособными к восприятию речи, если она не похожа на эмоционально окрашенную и неестественно искаженную речь теле-героев.
Более того, сами взрослые проводят много времени у телеэкрана, а если и говорят о чем-то, то их голоса перекрывает звук из телевизора. Привыкнув к яркой, но упрощенной телереальности, дети становятся не способными к восприятию обычной, но более сложной жизни, ведь в итоге никто не придет и не объяснит все, как в кино. Теле-дети ждут объяснений, не пытаясь сами докопаться до них, и теряются, когда не могут уловить смысла происходящего в их жизни, а затем снова погружаются в предсказуемость сюжета теле-историй. - у меня со смайликами скоро будет та же фигня.
и напоследок - "ау" всем окружающим танцующим
Однажды группа заключенных, уже раздетых догола, была выстроена перед входом в газовую камеру. Каким-то образом распоряжавшийся там эсэсовец узнал, что одна из заключенных была в прошлом танцовщицей, и приказал ей станцевать для него. Женщина начала танцевать, во время танца приблизилась к эсэсовцу, выхватила у него пистолет и застрелила его. Она, конечно, была тут же убита. Может быть, танец позволил ей снова почувствовать себя человеком? Она была выделена из толпы, от нее потребовалось сделать то, в чем раньше было ее призвание. Танцуя, она перестала быть номером, безличным заключенным, стала как прежде танцовщицей. В этот момент в ней возродилось ее прежнее «я», и она уничтожила врага, пусть даже ценой собственной жизни.
Несмотря на сотни тысяч живых трупов, безропотно шедших к своей могиле, один этот пример, а были и другие подобные случаи, показывает, что если мы сами решаем перестать быть частью системы, прежняя личность может быть восстановлена в одно мгновение. Воспользовавшись последней свободой каждого, которую не может отобрать даже концентрационный лагерь — самому воспринимать и оценивать свою жизнь, — эта танцовщица вырвалась из тюрьмы. Она сама захотела рискнуть жизнью ради того, чтобы вернуть свою личность. Поступая так же, мы, даже если не сумеем жить, то хотя бы умрем как люди.
(переводчик, пожелавший остаться неизвестным в сети, не имеет претензий к ознакомлению с его переводом)
@темы: В Мире Мудрых Мыслей, (Про)чтение
Но они оценивали так эсэсовцев, а не всех немцев.
Пока семья Анны Франк готовилась спрятаться в укрытие, тысячи евреев в Голландии и во всей Европе пытались пробиться в свободный мир, более подходящий для выживания или для борьбы.
Куда можно было пробиться из оккупированной Польши или СССР?
А евреи Германии, Австрии, Чехии до войны старались иммигрировать, но... большинство их никуда не пускали. Ни во Францию, ни в Англию, ни страны Америки, ни даже в Палестину, официально назначенную Лигой Наций под "еврейский национальный очаг". А англичане всю ВМВ усердно боролись с еврейской нелегальной иммиграцией, отправляя беженцев обратно в Европу
Кто не мог уехать, уходил в подполье. Не просто прятался от СС, пассивно ожидая дня, когда его схватят, но уходил бороться с немцами, защищая тем самым гуманизм.
В Голландии всех борцов с немцами было немного
В Голландии всех борцов с немцами было немного Как, собственно, и в мире, увы - и долго. Беттельгейм тоже это отмечает - что евреи, по сути, оказались в вакууме и посреди молчания. И я не думаю, что в эмиграцию или в подполье ушло больше, чем осталось в расчете переждать тяжелые времена. Мне показалось интересным то, что автор делает акцент на _восприятие_ истории "убежища" послевоенным миром, старающимся на фоне этого умолчать о лагерях.
А этот "собственный фашизм" был бы сильно несправедлив? При том, что:
«Обвинение тщательно избегало самого взрывоопасного вопроса – <вопроса о почти поголовном соучастии в преступлении всего народа» (с. 36). И здесь парадоксальным образом позиция израильского обвинения смыкалась с официальной идеологией аденауэровской Германии, согласно которой «лишь относительно малый процент немцев числился среди членов нацистской партии», а «большинство населения по мере возможности старалось помочь своим согражданам-евреям» (с. 35).
И я не думаю, что в эмиграцию или в подполье ушло больше, чем осталось в расчете переждать тяжелые времена.
Имхо, вменяемым евреям следовало уехать из германии еще в 33-ем. После того как чуть не большинство немецких избирателей проголосовали за нацистов(хотя были и умеренные националистические партии), а эти самые умеренные националисты вошли в коалицию с нацистами. Большинство немцев своих еврейских сограждан - ПРЕДАЛИ
а эти самые умеренные националисты вошли в коалицию с нацистами Вот это действительно ужасно. И поучительно. И да, предали.
А люди ли эти
В выступлениях участников Эвианской конференции прозвучало ярко выраженное нежелание подавляющего большинства стран открыть свои границы перед преследуемыми евреями. Открывая конференцию, представитель США заявил, что США уже сделали все возможное, впустив в 1938 г. 27 370 человек, то есть полностью использовав въездную квоту для беженцев из Германии и Австрии. Представитель британского правительства отметил, что непосредственно на территории королевства Великобритания не может разместить беженцев из-за перенаселенности и большого числа безработных. Он полностью исключил Эрец-Исраэль как возможное убежище для беженцев. Великобритания была готова принять небольшое число беженцев в своих колониях в Восточной Африке. Франция заявила, что она уже приняла максимальное число беженцев. Такую же позицию заняла Бельгия.
Уже вскоре Великобритания, имевшая в то время мандат Лиги Наций на управление в Палестине-Земле Израиля подвердила, что не намерена увеличивать квоту для вьезда евреев в Палестину сверх установленного уровня - 75.000 человек в год (и так в течение 5 лет).
Простая и страшная арифметика. Западные демократии готовы были выдать квоты на эмиграцию (трансфер) в год - 75.000 евреев в Палестину и 27.000 в Америку. Это около 1 (одного) процента еврейского населения Европы. Квоты почти не менялись вплоть до Бермудской конференции 1943 г., где был создан Комитет по беженцам. "Западные демократии" не хотели никакой еврейской иммиграции в свои страны. Они также ограничили въезд евреев денежным цензом (какая трогательная солидарность с нацистскими учреждениями вроде Zentralstelle für jüdische Auswanderung. в одном случае требовали "отдать все" за выездные документы, в другом - за "вьездные").
В 1941-1945 нацисты задействовали крупномасштабную промышленную структуру, настоящую "машину смерти". Страны Запада, прежде всего, США и Британская империя, не предприняли ничего, чтобы помешать работе этой промышленности уничтожения евреев, как они это делали по отношению к военной промышленности Германии и её союзников.
Эвианская конференция закончилась печальным результатом. "Демократические страны" по сути отказали евреям в спасении. И тем подтолкнули Гитлера и всю свору, от нацистских бонз Германии, до мелких нацистенышей в странах-саттелитах и лимитрофах к тем шагам, которые они предпримут уже очень скоро...
Это про кого?
Ненавидеть уродов - не фашизм. Миллионы немецких военных и других служащих на Восточном фронте знали о Холокосте, и обычно не мешали, и не отказывались служить своему государству, делавшему такое. Что говорит о качестве немецкого народа(за редкими исключениями.)
Беттельгейм тоже это отмечает - что евреи, по сути, оказались в вакууме и посреди молчания.
Что интересно, молчание продолжалось и после ВМВ. И так бы было до сих пор, но в 60-х на Западе произошла очередная моральная революция, и они обратили некоторое внимание и на Холокост. А раньше... американские евреи боялись просить местную власть и армию о помощи соплеменникам в Европе, боялись даже писать о Холокосте в газетах(кроме еврейских, которые арийцы обычно не читали