laughter lines run deeper than skin (с)
Я уже даже не задаю себе вопрос, когда же я стану взрослым человеком, интересующимся _не_детской литературой (нет, не «для взрослых»!) С таким же успехом можно задавать себе вопрос, когда я посмотрю «Мстителей» (видимо, когда выйдет лицензия, и не просто выйдет, а еще и перестанет быть неприлично дорогой – потому что даже на скачивание нужно именно то время, которое я предпочитаю тратить на что попало).
Нет, я читаю взрослых авторов – хотя и у тех в последнее время, как на подбор, герои – дети (и, опционально, отцы), так что в тот же коврик, куда вплелась на так давно наша «Коза», приплетается послевоенная безотцовщина в «Доме без хозяина» Бёлля (спасибо tes3m), сложная военная отцовщина в «Уроке немецкого» Ленца (спасибо TheMalcolm) и вовсе уж не военное братство-сестринство, из которого тоже сбежал отец (даже из двух!), оставив детишкам лишь свои неистребимые гены (и ничего, как-то справились) – это Oh, boy! Мари-Од Мюрай (спасибо Belchester).
И нет, я читаю про взрослых – только писано оно, как на подбор, для школьного возраста, в лучшем случае старшего, Зато теперь я знаю, как Владимиру Далю искали родню по всему Копенгагену, и как он был рад, что не нашли, потому что отечеством своим считал Русь, и что он моряк и врач; а вообще «Жизнь и слово» Порудоминского мне понравилась, в том числе и тем, что историк имеет склонность проверять даже высказывания самого объекта исследования (он не лжет, но, конечно же, бывает порой субъективен, кто ж не бывает-то). Дивлюсь несказанно как Далю, так и «Современникам» Чуковского: ну вот как эти люди, при тех же 24 часах в сутки и том же строении организма, могли _так_ работать, столько всего делать, да еще разного, да еще _осмысленно_, а не чтобы отстали?
А в детскую литературу я периодически лазаю, в основном из любопытства. Вот недавно вынулось оттуда такое общеизвестное умозаключение: если герою попадается на пути злобная сволочь, которая мешает ему жить, это еще не самое худшее и не самое действенное. Действенное – это когда нормальные незлые люди поступают с героем так, как диктуют им обстоятельства. а именноКогда чета Тенардье измывается над Козеттой, это ужасно, но это частный случай (за исключением того, что все смотрят на это и считают обычным делом), а когда чета Барберенов продает Реми первому встречному (ну хорошо, соглашается отдать в приют, а коррективы по ходу), потому что и оставили бы, но им при этом тупо не выжить, это тенденция, однако. Когда-то в «Джеке-Соломинке» Шишовой на меня в этом плане самое большое впечатление произвела _веселая шутка_: «Ишь какие дети у тебя румяные, небось каждую неделю мясо едят!» - над которой те же самые дети очень смеялись.
Но я это не к общеизвестному, а к тому, что мне несколько новых примеров на этот счет насыпалось – историческая литература для детей из благополучных семей. Чтобы ценили свое счастье
а именно
"Велика семья у дядьки Михайлы. Пятеро ребят за столом сидят. Шестой под лавкой за ноги хватается. Седьмой в люльке посинел от крика.
Еле втиснулся Демидка между отцом и сыном дядьки Михайлы, своим одногодком Андрюшкой.
Возле каждого на столе обгрызенная деревянная ложка и кусок хлеба небольшой. У Демидки с отцом против других хлеба и вовсе вполовину.
Дядька Михайла покосился на Демидкину горбушку, спросил жену:
— Что-то ты, мать, ровно хлеб разучилась резать. Люди с дороги, есть хотят…
— А коли хотят, шли бы на постоялый двор. У нас своих ртов хватает… (...)
Принесла Марья чугунок малый каши да квасу — вот и весь обед.
Ребятишки, что поменьше, затянули:
— Мам, ещё каши…
— Брысь, окаянные, с моих глаз! — крикнула тётка Марья.
Закуксившись, полезли с лавок.
Вылез и Демидка из-за стола, а есть ещё больше хочется.
Вышла тётка Марья из избы, дверью хлопнула, с потолка мусор посыпался.
Дядька Михайла тяжко вздохнул:
— Не серчай на неё. Вишь, житьё-то какое пошло. Голодуем. На ребят глядеть у меня сердце разрывается. А она — мать".
(Геомар Куликов, «Повесть о Демидке и медной копейке». По содержанию – типичная «жизнь детей до революции», когда дети вкалывают, кругом бесправие и произвол, а правду можно найти только у лесных разбойников. Зато что такое Медный бунт, очень рельефно объясняется - и вообще, грамотно выстроено).
"Учинилась великая дороговизна, потому что денег стало много, а купить на них нечего. И теперь, что ни день, медные деньги дешевле, а хлеб и прочее съестное — дороже. Многие медных денег не берут, а норовят — серебряные. У старухи вовсе приключилось неладное. Не без дохода, понятно, кормила да ночлег давала. И как испокон веков велось, закопала от лихого глаза деньги в землю. Серебро, что прежде так хоронили, долго лежит в земле без порчи и повреждения. Медь — иное дело. Выкопала старуха однажды свою кубышку, а в ней вместо денег — зелёная труха. Завыла старуха на всю деревню. Сбежались люди. Глядят, ахают. С той поры хоть режь: за медные деньги у неё корки хлеба не выпросишь".
Еще про трудовое воспитание:
"— А ну-ка, Федька, ноги в руки — воды из колодца натаскай, поросёнку пойла приготовь и задай, огород прополи…
Смотрит Демидка на румяную красавицу и думает про себя: не иначе шутит тётка Матрёна — невозможно одному человеку такую гору работы своротить. Улыбнуться попробовал. А тётка Матрёна:
— Ты мне зубы не показывай, быстро сосчитаю…
Завертелся Демидка, словно щепка в половодье. Тётка Матрёна подгоняет:
— Шевелись, окаянный! Двигаешься, ровно неживой…
К обеду устал Демидка — ноги не держат. А тётка Матрёна и тут покрикивает: то принеси, это унеси. (…) Таскает Демидка большой деревянной ложкой похлёбку из общей глиняной миски, а у самого от голода и усталости руки трясутся. И боязно: как бы не показалось хозяевам, что ест много.
Покосился вновь на тётку Матрёну, а она на Демидку смотрит и глаза подолом утирает. Поперхнулся Демидка. Всхлипнула тётка Матрёна:
— Господи, изголодался-то… Да ты ешь, ешь… Ровно волчонок, не озирайся, не отнимут у тебя…
И Демидку мягкой ладонью по голове погладила".
(А ведь это не изнеженный оранжерейный цветочек, он все детство провел у отца в кузне – матери рано лишился - и в кузнечном деле почти профессионал. Но попадет он и к другим хозяевам, когда по простоте душевной заложит своих хозяев, оказавшихся фальшивомонетчиками, смышленому и обаятельному царскому оперуполномоченному. Тогда на барской конюшне будет «работы каждый день — дюжему мужику впору», а на барском дворе еще больше мороки. И отец его сгинет в омуте правосудия, когда пойдет на рынок продавать кусок меди, не зная закона. И в Коломенском бока помнут. В общем, система в действии...)
Но на самом деле эта вещь, как водится у меня в этом году, просто удачно приклеилась к совсем другому повествованию, которое давно у меня в загашниках мозга лежит. Там еще один рано повзрослевший профессионал – Джонни Тремейн из одноименной повести Эстер Форбс, который в свои четырнадцать лет, хоть и в статусе ученика, а как серебряных дел мастер превзошел многих взрослых коллег. И тоже трудовое воспитание налицо, как и многие другие приметы времени.
"— Что случилось, Цилла?
— С Исанной плохо, Джонни. Она опять заболела.
— А что её мамаша?
Цилла заплакала:
— Я не хочу ей говорить. Она бы просто сказала, что с б… б… бедной д… девчонкой слишком много возни и что овчинка выделки не стоит".
(А эта мамаша, она и Цилле тоже мать - ведь тоже совсем не злая женщина, хотя и начинает по инерции шпынять, а затем и выживать героя из дому, когда из-за ожога руки он перестает быть в доме ценным работником и становится никчемным «подай-принеси». Вот еще о ней:
"Не было случая, чтобы кто-нибудь встал раньше неё. Тогда он рассуждал как ребёнок и думал, что ей нравится вставать раньше всех. Теперь он понимал, что и она, верно, была бы не прочь иной раз понежиться в постели не хуже Дава. Он вспомнил, как, когда не было денег на мясо, она шла от лавки к лавке, пока не находила мясника, который соглашался принять в уплату за свой товар замочек для бумажника, или рыботорговку, которая обменяла бы корзину селёдки на пару серёжек. Она торговалась и бранилась, а Джонни презирал её за мелочность: теперь он вырос и понял, что она вела героическую борьбу за то, чтобы прокормить всех своих чад и домочадцев.")
"Мальчик привык работать восемь, двенадцать, а то и четырнадцать часов в день. Он никогда не отдыхал и даже по субботам не кончал работу раньше, чем в другие дни. Часто он представлял себе, как приятно было бы пройтись вдоль Хэнкокской пристани, и вот он теперь прохлаждается на ней. Никаких дел. Руки в карманах. Другие мальчики — его приятели — глядят ему вслед, на мгновение оторвавшись от работы, и завидуют его безделью. Там и сям перед ним мелькают знакомые лица. Ему казалось, все только и говорят, что о его ожоге, жалеют его. (...) Вон Саул и Дайсер укладывают солёную селёдку в бочку; Энди с кожаным напёрстком, привязанным к ладони, шьёт парус; Том Дринкер, местный забияка, сколачивает бочку. Когда-то это был мир Джонни, а теперь Джонни чувствовал себя в этом мире чужим. Все знали о его несчастье. И никто не думал завидовать его безделью. Ем казалось, что они подталкивают друг друга локтем. Он шепчутся о нём — они смеют его жалеть! Хозяин Дайсера, мариновщик сельди, крикнул ему какие-то слова ободрения, но Джонни не отвечал. За какой-нибудь месяц он сделался совершенно посторонним на Хэнкокской пристани, никому не нужным. Он был калека, они — нет".
"— Джонни, когда ты перестанешь так нападать на мальчиков? Дав старается как может, но он туп. Разве это его вина? Видно, господу богу неугодно было, чтобы Дав был умён. Все мы жалкие козявки перед господом, ты начинаешь заноситься, как я уже пытался тебе указать. Вот увидишь, господь бог жестоко накажет тебя за твою гордыню. (...) И вот что, мальчик: мне не нравится, что ты принимаешь так близко к сердцу какой-то жалкий заказ на серебряную безделушку. Грешно столько души вкладывать в мирские дела. Я хочу, чтобы ты сейчас тихонько уселся и поучил бы на память те строки о гордыне, что я тебя давеча утром заставил читать вслух. Работа на сегодня кончена.
— Как?!
— Ну да. В старину всегда день господень начинался ещё в субботу, с вечера, и я решил воскресить этот обычай у себя в доме.
— Мистер Лепэм, мы должны работать этот вечер, вот и всё. Мы обещали мистеру Хэнкоку.
— Не думаю, чтобы господу богу было дело до серебра мистера Хэнкока. Лучше ведь обмануть мистера Хэнкока, чем бога, правда же!"
"Джонни уже видел себя за станком в собственной мастерской, переполненной мальчиками — одного привела мать, другого отец, — и все они умоляли, чтобы он взял их себе в помощники. Он не станет тратить время на разговоры с родителями, а поговорит с самими мальчишками. «Ты в какую церковь ходишь? Королевскую часовню? Хорошо. Опиши мне хотя бы одну какую-нибудь серебряную чашку, которой там пользуются для причастия». Если кто не ответит на такой вопрос, значит, у него серебро «не в крови». Только вот как узнать, у кого хорошие руки?"
"Напряжение среди жителей Бостона возрастало. Что случилось? Что будет? Магазины и школы были закрыты, и Джонни встретил компанию совсем маленьких ребятишек, которые шли и распевали: «Нет уроков, есть война!» Он подумал, что они прозорливей взрослых, которые пытались уверить себя, что выстрелов нет и не будет".
"Было решено, что, когда Джонни вырастет и сделается знатным мастером по серебру (а мистер Лепэм пророчил ему блестящую будущность), он женится на Цилле и они унаследуют всё предприятие её деда. Они с Циллой были одногодки и оба относились к этому проекту с умеренным отвращением. Джонни, собственно, был не прочь. Способные подмастерья обычно так и выбивались в люди — породнившись с семьёй хозяина. Он даже почувствовал себя польщённым, когда миссис Лепэм сказала ему, что он может надеяться получить руку одной из её дочерей. Слов нет, Медж или Доркас обещали стать лучшими хозяйками, чем Цилла. Но ведь они старше его, правда? Это ничего, что Цилла худенькая, — она подрастёт и выровняется. Ну, а об Исанне говорить не стоит — такой заморыш, доживёт ли она ещё до замужества? Оставалась одна Цилла".
А еще меня на долгое время деморализовало как слэшера. Теми же средствами.
Насчет женитьбы, умеренного отвращения и всего прочего... Мироздание мне эту повесть явно подкинуло не без усмешки. Когда мне показалось, что Изамбар - имя редкое, в последующих текстах мне Изамбары стали попадаться через один. Тут мне после "Зеленого короля" показалось, что Реб - имя редкое... Вот, здесь оказался. Попутно меня на несколько месяцев сильно деморализовало как слэшера. Именно потому, что слэша-то нет, а есть правда жизни о переходном периоде между "я с девчонками не вожусь" и "увижу ее - мурашки по спине". И вот есть в жизни главное существо, по отношению к которому обожание, подражание, восхищение и "входит в комнату - комната меняется" (я уж не говорю про душераздирающее расставание и трагическую гибель), а есть в жизни существо (и не одно), по отношению к которому чистая прагматика, зато разъем к штекеру подходит. И это совершенно разные люди
А то, что "я так не могу-у-у", это лечиться надо - от эффекта Нольво, о котором следующим постом, и которым я грешу еще как ![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
Демонстрация примеров: пункт первый:
Еле взглянув своими ленивыми чёрными глазами сторону Джонни, он, казалось, оценил всё. И то, что перед ним голодный человек, и то, что человек этот ему по душе. Он был доброжелателен без назойливости. Спокойно извлёк он складной нож и отрезал несколько кусков от продолговатого каравая. На столе появились сыр, яблоки и ветчина. Ветчина напомнила типографскому подмастерью кумушку с её свиньёй.
— Я вырос в деревне, — сказал он, — а не знал, что свинью можно дрессировать. Ты разве не хочешь ещё хлеба? Бери!
Джонни колебался. Всё это время он держал свою покалеченную руку в кармане. Теперь её придётся вынуть — или уйти голодным. Взяв нож в левую руку, он тихонько извлёк правую и стал придерживать ею хлеб. Нелегко было резать жёсткую корку левой рукой, и Джонни пришлось повозиться. Подмастерье ничего не сказал и, слава богу, не предложил своей помощи. Разумеется, он заметил его руку, но, во всяком случае, не таращит на неё глаза и не лезет с расспросами. Так вот он какой: всё видит и ничего не говорит! Поэтому-то Джонни и сказал ему прямо:
— Я ищу работу — такую, чтобы можно было… с моей рукой…
— А ведь совсем свежий ожог.
За всё время, что Джонни ходил по мастерским, это было первое умное замечание, какое ему довелось услышать по поводу своей руки.
Джонни, для которого Рэб и теперь был почти таким же загадочным, как в первый день знакомства, всё больше и больше вместе с тем восхищался своим новым другом. Рэб никогда не делал ему замечаний. Он только спрашивал, почему Джонни поступил так, а не иначе, и это действовало сильнее всякого осуждения.
Раз, когда они сидели у себя на чердаке и поджаривали сдобу с сыром, Рэб спросил Джонни, зачем он швыряется обидными прозвищами направо и налево.
— Ну для чего тебе надо непременно ссориться с людьми?
Джонни опустил голову. Он и сам не знал зачем. Джонни мог вдруг полюбить человека и так же вдруг возненавидеть.
— Взять хотя бы твоего купца Лайта. На Долгой пристани всем уже известно, что ты обозвал его висельником. Он к таким штукам не привык.
Что за удовольствие, спрашивал Рэб, огрызаться на всех и всякого, кто не пришёлся тебе по нраву?
После этого разговора Джонни стал больше следить за собой. Он старался теперь думать, прежде чем открыть рот. В тот день, когда он доставил газету в большой запущенный дом Сэма Адамса на Торговой улице и когда чёрная служанка нечаянно вылила на него ушат воды, он принялся считать: раз, два, три и так до десяти. Если бы Джонни не заставил себя считать, он наверняка бы сказал ей, что он о ней думает, и добавил бы несколько тёплых слов о её хозяине, самом влиятельном человеке в Бостоне. Зато, пока он считал до десяти, Сукки очень мило извинилась перед ним. Прежде он просто не давал никому времени извиниться. А как приятно было услышать: «Ах, молодой человек, что же это я! Идите-ка быстренько ко мне на кухню да покушайте яблочного пирога, а я тем временем высушу вам вещи!»
Ему было восемнадцать лет, он имел шесть футов росту — словом, это был уже мужчина. Таким он и выглядел сейчас, двигаясь по низенькой мансарде, распихивая по карманам запасные чулки, заворачивая рубаху в клетчатый платок. «Мы расстаёмся, а ему и горя нет!» — думал Джонни.
— А что, если мне пойти с тобой? — предложил он в надежде, что Рэб ответит: «Я бы отдал всё на свете, вплоть до мушкета, если б тебе можно было пойти со мной!» Или даже просто: «Вот и отлично, идём».
— Тебе нельзя, — сказал Рэб. — У тебя дело здесь, в самом городе. (...)
— И почему это мне нельзя отправиться с тобой в Лексингтон, интересно? Просто ты не хочешь, чтобы я был с тобой, так и скажи!
Джонни знал, что это неправда, но он всё приставал к Рэбу в надежде услышать от него: «Да, я буду скучать по тебе не меньше, чем ты по мне». Рэб засмеялся. Он уходил и не хотел «распускать нюни». Джонни угрюмо смотрел на него. Рэб вынул запасную пару чулок из кармана, развязал узелок, в котором были завёрнуты рубаха и бельё, и сунул туда чулки.
— Ты рад, что уходишь! — упрекнул его Джонни.
— Конечно.
— Ну и иди!
— А я и иду.
Рэб, Рэб! Ты никогда не видел эти маленькие глазки на конце мушкета? Не ходи туда, Рэб! Останься, Рэб, не ходи!
Рэб тихонько напевал. Он пел песенку линкольнширского браконьера, которой Джонни выучился у мистера Ревира и потом обучил Рэба. Джонни всегда как-то странно волновало пение Рэба — тот же потаённый огонь, который вдруг обнаруживался, когда он дрался или когда танцевал с девушками, давал о себе знать в этом грудном, хрипловатом и не совсем правильном пении. Сейчас глаза у Рэба горели. Он шёл навстречу опасности! Он шёл драться — и скрытые силы, заложенные в нём, ликовали. Джонни хотелось рассказать ему о глазах на конце мушкета, а вместо этого он сказал:
— Я знаю, тебе просто хочется потанцевать в Лексингтоне!
— Вот именно.
пункт второй - раз
Хорошенькая, одетая кое-как, ласковая, но вместе с тем и колючая — за словом в карман не полезет, — Цилла сразу пришлась Джонни по душе. С тех пор он не очень задумывался, хороша она или нет. Сейчас он вдруг принялся разглядывать её лицо, склонённое над работой. Остренький подбородок её зарылся в белоснежный воротничок. Прямые волосы, чуть вьющиеся на концах, плоский носик и эти длинные ресницы, которыми она, казалось, его поддразнивала так же больно, как языком. Он смотрел и глазам своим не верил — так хороша она ему показалась вдруг! Он привык глазеть на хвалёную красоту мисс Лавинии Лайт и чувствовать, как у него мурашки по спине бегают. А сейчас у него мурашки оттого, что он посмотрел на Циллу Лепэм, на давнюю свою подружку Циллу! Когда ему было одиннадцать лет, он говорил, что женится на ней, раз так надо. Когда же ему исполнилось четырнадцать, он сказал, что не возьмёт её в жёны, даже если её подадут ему на золотом блюде. А сейчас ему пятнадцать. Скоро он будет совсем взрослый, как Рэб, и начнёт ухаживать за девушками.
пункт второй - два
Без посторонней помощи ей нельзя было никак слезть с коня — она бы непременно запуталась в амазонке, да и конь был горяч. Джонни помог ей. Она не удосужилась его поблагодарить. Словно считала, что дозволение подойти к столь знаменитой красавице само по себе должно было служить наградой для всякого бостонца, будь он мальчик или взрослый мужчина. Можно было подумать, что не Джонни ей помог, а она благодетельствовала Джонни, воспользовавшись его помощью. В жизни не встречал он женщины с таким отвратительным характером! При всём том одна надежда увидеть её привела его к ним на двор, несмотря на то, что он рисковал повстречаться с капитаном Буллем и попасть в Гваделупу. Часто бывало, что Джонни разбранит мисс Лавинию Рэбу, а сам тут же бежит ещё раз на неё взглянуть.
Но убило насмерть меня то, что у обоих "пунктов вторых" есть общее главное в жизни существо, и это вовсе не главный герой. А поставленная дилемма уж настолько классическая...
— А Исанна как?
— Иззи-то? — Миссис Бесси презрительно скривила рот. — Эта едет с ними.
— Ничего подобного, — сказала Цилла. — Мисс Лавиния отправилась к нашим просить, чтобы мама её отпустила, это верно, но, конечно, мама её не отдаст — разве это котёнок?
Мисс Лавиния стояла в дверях, ведущих из столовой в кухню. На ней был чёрный плащ с капюшоном. С минуту она молча оглядывала всех.
Джонни вскочил. Он почувствовал, что никогда не забудет её, никогда! Даже стариком он будет помнить, как Лавиния Лайт стояла в дверях и молчала. Усталые глаза её смотрели гневно. Складка между чёрными, низко спускающимися к переносице бровями залегла глубоко. Никогда ещё не видел он её такой усталой, постаревшей и вместе с тем такой красивой.
— Исанна едет со мной, — сказала она наконец. — У твоей матери, Цилла, слишком много котят.
— Мисс Лавиния, — сказала Цилла, — этого не может быть!
— Вот как? Твоя матушка подписала бумагу, и ты поступишь дурно, если станешь противиться счастью своей сестры.
Чуть застенчиво из-за широких юбок своей покровительницы показалась сама Исанна.
— Исанна, — мягко произнесла Цилла, — ты ведь не бросишь меня, правда? Мало ли, что мама отпускает тебя! Ты только подумай — ведь, если ты поедешь в Лондон, ты, может, никогда и не вернёшься. Исанна… не оставляй… меня.
Лицо Лавинии улыбалось из-под капюшона.
— Я предоставлю решение ей самой. Она вольна выбирать. Дружок, что бы ты хотела больше: ехать со мной в Лондон, ходить нарядной, в шелку и драгоценных камнях, и ездить в карете или оставаться здесь и быть простой бедной работницей?
А чтобы девочке было ещё трудней сделать выбор, она коварно прибавила:
— Кого ты больше любишь — меня или Циллу?
Исанна по-прежнему молчала. Но даже в этом молчании Джонни уловил её обычную страсть разыгрывать сцены. В эту минуту молчание было гораздо эффектнее слов. На Иззи рассчитывать нечего, подумал он. Поедет.
(упрямый внутренний голос: *ну хорошо, а чего она дра-азнится...*
)
— Ты правильно сказала: «Присцилла Тремейн» звучит очень хорошо.
Он всего лишь хотел пошутить, а получилось торжественно. Оба смутились и уставились в землю.
Цилла ничего не ответила, а только потянулась к ветке яблони и сорвала маленькое зелёненькое яблоко. Она протянула его Джонни.
— Я не знала, что зимние яблоки такие ещё зелёные, — сказала она и зашагала к дому, и взглядом не удостоив восхищённого Пампкина. (...) Джонни, придя домой, выложил яблоко на подоконник и с несколько суеверной тревогой стал ожидать, что с ним будет дальше. А было то, что Рэб пришёл и съел яблоко.
Джонни, после того как узнал, что Рэб тайно от него встречается с Циллой и угощает её конфетами, впервые в жизни познакомился с муками ревности и теперь, придравшись к яблоку, изо всех сил старался затеять ссору с недоумевающим Рэбом.
Рэб, как и следовало ожидать, не признавал тяжести своего преступления. Что он сделал? Съел червивое, никуда не годное яблоко? Да он даст Джонни целое ведро яблок, даже получше — «и перестань на меня смотреть так свирепо!»
— Оно правда было червивое, Рэб?
— Конечно.
А он, дурак, решил, что это яблоко — символ его отношений с Циллой!
(перевод с английского Т. Литвиновой)
Нет, я читаю взрослых авторов – хотя и у тех в последнее время, как на подбор, герои – дети (и, опционально, отцы), так что в тот же коврик, куда вплелась на так давно наша «Коза», приплетается послевоенная безотцовщина в «Доме без хозяина» Бёлля (спасибо tes3m), сложная военная отцовщина в «Уроке немецкого» Ленца (спасибо TheMalcolm) и вовсе уж не военное братство-сестринство, из которого тоже сбежал отец (даже из двух!), оставив детишкам лишь свои неистребимые гены (и ничего, как-то справились) – это Oh, boy! Мари-Од Мюрай (спасибо Belchester).
И нет, я читаю про взрослых – только писано оно, как на подбор, для школьного возраста, в лучшем случае старшего, Зато теперь я знаю, как Владимиру Далю искали родню по всему Копенгагену, и как он был рад, что не нашли, потому что отечеством своим считал Русь, и что он моряк и врач; а вообще «Жизнь и слово» Порудоминского мне понравилась, в том числе и тем, что историк имеет склонность проверять даже высказывания самого объекта исследования (он не лжет, но, конечно же, бывает порой субъективен, кто ж не бывает-то). Дивлюсь несказанно как Далю, так и «Современникам» Чуковского: ну вот как эти люди, при тех же 24 часах в сутки и том же строении организма, могли _так_ работать, столько всего делать, да еще разного, да еще _осмысленно_, а не чтобы отстали?
А в детскую литературу я периодически лазаю, в основном из любопытства. Вот недавно вынулось оттуда такое общеизвестное умозаключение: если герою попадается на пути злобная сволочь, которая мешает ему жить, это еще не самое худшее и не самое действенное. Действенное – это когда нормальные незлые люди поступают с героем так, как диктуют им обстоятельства. а именноКогда чета Тенардье измывается над Козеттой, это ужасно, но это частный случай (за исключением того, что все смотрят на это и считают обычным делом), а когда чета Барберенов продает Реми первому встречному (ну хорошо, соглашается отдать в приют, а коррективы по ходу), потому что и оставили бы, но им при этом тупо не выжить, это тенденция, однако. Когда-то в «Джеке-Соломинке» Шишовой на меня в этом плане самое большое впечатление произвела _веселая шутка_: «Ишь какие дети у тебя румяные, небось каждую неделю мясо едят!» - над которой те же самые дети очень смеялись.
Но я это не к общеизвестному, а к тому, что мне несколько новых примеров на этот счет насыпалось – историческая литература для детей из благополучных семей. Чтобы ценили свое счастье
![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
а именно
"Велика семья у дядьки Михайлы. Пятеро ребят за столом сидят. Шестой под лавкой за ноги хватается. Седьмой в люльке посинел от крика.
Еле втиснулся Демидка между отцом и сыном дядьки Михайлы, своим одногодком Андрюшкой.
Возле каждого на столе обгрызенная деревянная ложка и кусок хлеба небольшой. У Демидки с отцом против других хлеба и вовсе вполовину.
Дядька Михайла покосился на Демидкину горбушку, спросил жену:
— Что-то ты, мать, ровно хлеб разучилась резать. Люди с дороги, есть хотят…
— А коли хотят, шли бы на постоялый двор. У нас своих ртов хватает… (...)
Принесла Марья чугунок малый каши да квасу — вот и весь обед.
Ребятишки, что поменьше, затянули:
— Мам, ещё каши…
— Брысь, окаянные, с моих глаз! — крикнула тётка Марья.
Закуксившись, полезли с лавок.
Вылез и Демидка из-за стола, а есть ещё больше хочется.
Вышла тётка Марья из избы, дверью хлопнула, с потолка мусор посыпался.
Дядька Михайла тяжко вздохнул:
— Не серчай на неё. Вишь, житьё-то какое пошло. Голодуем. На ребят глядеть у меня сердце разрывается. А она — мать".
(Геомар Куликов, «Повесть о Демидке и медной копейке». По содержанию – типичная «жизнь детей до революции», когда дети вкалывают, кругом бесправие и произвол, а правду можно найти только у лесных разбойников. Зато что такое Медный бунт, очень рельефно объясняется - и вообще, грамотно выстроено).
"Учинилась великая дороговизна, потому что денег стало много, а купить на них нечего. И теперь, что ни день, медные деньги дешевле, а хлеб и прочее съестное — дороже. Многие медных денег не берут, а норовят — серебряные. У старухи вовсе приключилось неладное. Не без дохода, понятно, кормила да ночлег давала. И как испокон веков велось, закопала от лихого глаза деньги в землю. Серебро, что прежде так хоронили, долго лежит в земле без порчи и повреждения. Медь — иное дело. Выкопала старуха однажды свою кубышку, а в ней вместо денег — зелёная труха. Завыла старуха на всю деревню. Сбежались люди. Глядят, ахают. С той поры хоть режь: за медные деньги у неё корки хлеба не выпросишь".
Еще про трудовое воспитание:
"— А ну-ка, Федька, ноги в руки — воды из колодца натаскай, поросёнку пойла приготовь и задай, огород прополи…
Смотрит Демидка на румяную красавицу и думает про себя: не иначе шутит тётка Матрёна — невозможно одному человеку такую гору работы своротить. Улыбнуться попробовал. А тётка Матрёна:
— Ты мне зубы не показывай, быстро сосчитаю…
Завертелся Демидка, словно щепка в половодье. Тётка Матрёна подгоняет:
— Шевелись, окаянный! Двигаешься, ровно неживой…
К обеду устал Демидка — ноги не держат. А тётка Матрёна и тут покрикивает: то принеси, это унеси. (…) Таскает Демидка большой деревянной ложкой похлёбку из общей глиняной миски, а у самого от голода и усталости руки трясутся. И боязно: как бы не показалось хозяевам, что ест много.
Покосился вновь на тётку Матрёну, а она на Демидку смотрит и глаза подолом утирает. Поперхнулся Демидка. Всхлипнула тётка Матрёна:
— Господи, изголодался-то… Да ты ешь, ешь… Ровно волчонок, не озирайся, не отнимут у тебя…
И Демидку мягкой ладонью по голове погладила".
(А ведь это не изнеженный оранжерейный цветочек, он все детство провел у отца в кузне – матери рано лишился - и в кузнечном деле почти профессионал. Но попадет он и к другим хозяевам, когда по простоте душевной заложит своих хозяев, оказавшихся фальшивомонетчиками, смышленому и обаятельному царскому оперуполномоченному. Тогда на барской конюшне будет «работы каждый день — дюжему мужику впору», а на барском дворе еще больше мороки. И отец его сгинет в омуте правосудия, когда пойдет на рынок продавать кусок меди, не зная закона. И в Коломенском бока помнут. В общем, система в действии...)
Но на самом деле эта вещь, как водится у меня в этом году, просто удачно приклеилась к совсем другому повествованию, которое давно у меня в загашниках мозга лежит. Там еще один рано повзрослевший профессионал – Джонни Тремейн из одноименной повести Эстер Форбс, который в свои четырнадцать лет, хоть и в статусе ученика, а как серебряных дел мастер превзошел многих взрослых коллег. И тоже трудовое воспитание налицо, как и многие другие приметы времени.
"— Что случилось, Цилла?
— С Исанной плохо, Джонни. Она опять заболела.
— А что её мамаша?
Цилла заплакала:
— Я не хочу ей говорить. Она бы просто сказала, что с б… б… бедной д… девчонкой слишком много возни и что овчинка выделки не стоит".
(А эта мамаша, она и Цилле тоже мать - ведь тоже совсем не злая женщина, хотя и начинает по инерции шпынять, а затем и выживать героя из дому, когда из-за ожога руки он перестает быть в доме ценным работником и становится никчемным «подай-принеси». Вот еще о ней:
"Не было случая, чтобы кто-нибудь встал раньше неё. Тогда он рассуждал как ребёнок и думал, что ей нравится вставать раньше всех. Теперь он понимал, что и она, верно, была бы не прочь иной раз понежиться в постели не хуже Дава. Он вспомнил, как, когда не было денег на мясо, она шла от лавки к лавке, пока не находила мясника, который соглашался принять в уплату за свой товар замочек для бумажника, или рыботорговку, которая обменяла бы корзину селёдки на пару серёжек. Она торговалась и бранилась, а Джонни презирал её за мелочность: теперь он вырос и понял, что она вела героическую борьбу за то, чтобы прокормить всех своих чад и домочадцев.")
"Мальчик привык работать восемь, двенадцать, а то и четырнадцать часов в день. Он никогда не отдыхал и даже по субботам не кончал работу раньше, чем в другие дни. Часто он представлял себе, как приятно было бы пройтись вдоль Хэнкокской пристани, и вот он теперь прохлаждается на ней. Никаких дел. Руки в карманах. Другие мальчики — его приятели — глядят ему вслед, на мгновение оторвавшись от работы, и завидуют его безделью. Там и сям перед ним мелькают знакомые лица. Ему казалось, все только и говорят, что о его ожоге, жалеют его. (...) Вон Саул и Дайсер укладывают солёную селёдку в бочку; Энди с кожаным напёрстком, привязанным к ладони, шьёт парус; Том Дринкер, местный забияка, сколачивает бочку. Когда-то это был мир Джонни, а теперь Джонни чувствовал себя в этом мире чужим. Все знали о его несчастье. И никто не думал завидовать его безделью. Ем казалось, что они подталкивают друг друга локтем. Он шепчутся о нём — они смеют его жалеть! Хозяин Дайсера, мариновщик сельди, крикнул ему какие-то слова ободрения, но Джонни не отвечал. За какой-нибудь месяц он сделался совершенно посторонним на Хэнкокской пристани, никому не нужным. Он был калека, они — нет".
"— Джонни, когда ты перестанешь так нападать на мальчиков? Дав старается как может, но он туп. Разве это его вина? Видно, господу богу неугодно было, чтобы Дав был умён. Все мы жалкие козявки перед господом, ты начинаешь заноситься, как я уже пытался тебе указать. Вот увидишь, господь бог жестоко накажет тебя за твою гордыню. (...) И вот что, мальчик: мне не нравится, что ты принимаешь так близко к сердцу какой-то жалкий заказ на серебряную безделушку. Грешно столько души вкладывать в мирские дела. Я хочу, чтобы ты сейчас тихонько уселся и поучил бы на память те строки о гордыне, что я тебя давеча утром заставил читать вслух. Работа на сегодня кончена.
— Как?!
— Ну да. В старину всегда день господень начинался ещё в субботу, с вечера, и я решил воскресить этот обычай у себя в доме.
— Мистер Лепэм, мы должны работать этот вечер, вот и всё. Мы обещали мистеру Хэнкоку.
— Не думаю, чтобы господу богу было дело до серебра мистера Хэнкока. Лучше ведь обмануть мистера Хэнкока, чем бога, правда же!"
"Джонни уже видел себя за станком в собственной мастерской, переполненной мальчиками — одного привела мать, другого отец, — и все они умоляли, чтобы он взял их себе в помощники. Он не станет тратить время на разговоры с родителями, а поговорит с самими мальчишками. «Ты в какую церковь ходишь? Королевскую часовню? Хорошо. Опиши мне хотя бы одну какую-нибудь серебряную чашку, которой там пользуются для причастия». Если кто не ответит на такой вопрос, значит, у него серебро «не в крови». Только вот как узнать, у кого хорошие руки?"
"Напряжение среди жителей Бостона возрастало. Что случилось? Что будет? Магазины и школы были закрыты, и Джонни встретил компанию совсем маленьких ребятишек, которые шли и распевали: «Нет уроков, есть война!» Он подумал, что они прозорливей взрослых, которые пытались уверить себя, что выстрелов нет и не будет".
"Было решено, что, когда Джонни вырастет и сделается знатным мастером по серебру (а мистер Лепэм пророчил ему блестящую будущность), он женится на Цилле и они унаследуют всё предприятие её деда. Они с Циллой были одногодки и оба относились к этому проекту с умеренным отвращением. Джонни, собственно, был не прочь. Способные подмастерья обычно так и выбивались в люди — породнившись с семьёй хозяина. Он даже почувствовал себя польщённым, когда миссис Лепэм сказала ему, что он может надеяться получить руку одной из её дочерей. Слов нет, Медж или Доркас обещали стать лучшими хозяйками, чем Цилла. Но ведь они старше его, правда? Это ничего, что Цилла худенькая, — она подрастёт и выровняется. Ну, а об Исанне говорить не стоит — такой заморыш, доживёт ли она ещё до замужества? Оставалась одна Цилла".
А еще меня на долгое время деморализовало как слэшера. Теми же средствами.
Насчет женитьбы, умеренного отвращения и всего прочего... Мироздание мне эту повесть явно подкинуло не без усмешки. Когда мне показалось, что Изамбар - имя редкое, в последующих текстах мне Изамбары стали попадаться через один. Тут мне после "Зеленого короля" показалось, что Реб - имя редкое... Вот, здесь оказался. Попутно меня на несколько месяцев сильно деморализовало как слэшера. Именно потому, что слэша-то нет, а есть правда жизни о переходном периоде между "я с девчонками не вожусь" и "увижу ее - мурашки по спине". И вот есть в жизни главное существо, по отношению к которому обожание, подражание, восхищение и "входит в комнату - комната меняется" (я уж не говорю про душераздирающее расставание и трагическую гибель), а есть в жизни существо (и не одно), по отношению к которому чистая прагматика, зато разъем к штекеру подходит. И это совершенно разные люди
![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
Демонстрация примеров: пункт первый:
Еле взглянув своими ленивыми чёрными глазами сторону Джонни, он, казалось, оценил всё. И то, что перед ним голодный человек, и то, что человек этот ему по душе. Он был доброжелателен без назойливости. Спокойно извлёк он складной нож и отрезал несколько кусков от продолговатого каравая. На столе появились сыр, яблоки и ветчина. Ветчина напомнила типографскому подмастерью кумушку с её свиньёй.
— Я вырос в деревне, — сказал он, — а не знал, что свинью можно дрессировать. Ты разве не хочешь ещё хлеба? Бери!
Джонни колебался. Всё это время он держал свою покалеченную руку в кармане. Теперь её придётся вынуть — или уйти голодным. Взяв нож в левую руку, он тихонько извлёк правую и стал придерживать ею хлеб. Нелегко было резать жёсткую корку левой рукой, и Джонни пришлось повозиться. Подмастерье ничего не сказал и, слава богу, не предложил своей помощи. Разумеется, он заметил его руку, но, во всяком случае, не таращит на неё глаза и не лезет с расспросами. Так вот он какой: всё видит и ничего не говорит! Поэтому-то Джонни и сказал ему прямо:
— Я ищу работу — такую, чтобы можно было… с моей рукой…
— А ведь совсем свежий ожог.
За всё время, что Джонни ходил по мастерским, это было первое умное замечание, какое ему довелось услышать по поводу своей руки.
Джонни, для которого Рэб и теперь был почти таким же загадочным, как в первый день знакомства, всё больше и больше вместе с тем восхищался своим новым другом. Рэб никогда не делал ему замечаний. Он только спрашивал, почему Джонни поступил так, а не иначе, и это действовало сильнее всякого осуждения.
Раз, когда они сидели у себя на чердаке и поджаривали сдобу с сыром, Рэб спросил Джонни, зачем он швыряется обидными прозвищами направо и налево.
— Ну для чего тебе надо непременно ссориться с людьми?
Джонни опустил голову. Он и сам не знал зачем. Джонни мог вдруг полюбить человека и так же вдруг возненавидеть.
— Взять хотя бы твоего купца Лайта. На Долгой пристани всем уже известно, что ты обозвал его висельником. Он к таким штукам не привык.
Что за удовольствие, спрашивал Рэб, огрызаться на всех и всякого, кто не пришёлся тебе по нраву?
После этого разговора Джонни стал больше следить за собой. Он старался теперь думать, прежде чем открыть рот. В тот день, когда он доставил газету в большой запущенный дом Сэма Адамса на Торговой улице и когда чёрная служанка нечаянно вылила на него ушат воды, он принялся считать: раз, два, три и так до десяти. Если бы Джонни не заставил себя считать, он наверняка бы сказал ей, что он о ней думает, и добавил бы несколько тёплых слов о её хозяине, самом влиятельном человеке в Бостоне. Зато, пока он считал до десяти, Сукки очень мило извинилась перед ним. Прежде он просто не давал никому времени извиниться. А как приятно было услышать: «Ах, молодой человек, что же это я! Идите-ка быстренько ко мне на кухню да покушайте яблочного пирога, а я тем временем высушу вам вещи!»
Ему было восемнадцать лет, он имел шесть футов росту — словом, это был уже мужчина. Таким он и выглядел сейчас, двигаясь по низенькой мансарде, распихивая по карманам запасные чулки, заворачивая рубаху в клетчатый платок. «Мы расстаёмся, а ему и горя нет!» — думал Джонни.
— А что, если мне пойти с тобой? — предложил он в надежде, что Рэб ответит: «Я бы отдал всё на свете, вплоть до мушкета, если б тебе можно было пойти со мной!» Или даже просто: «Вот и отлично, идём».
— Тебе нельзя, — сказал Рэб. — У тебя дело здесь, в самом городе. (...)
— И почему это мне нельзя отправиться с тобой в Лексингтон, интересно? Просто ты не хочешь, чтобы я был с тобой, так и скажи!
Джонни знал, что это неправда, но он всё приставал к Рэбу в надежде услышать от него: «Да, я буду скучать по тебе не меньше, чем ты по мне». Рэб засмеялся. Он уходил и не хотел «распускать нюни». Джонни угрюмо смотрел на него. Рэб вынул запасную пару чулок из кармана, развязал узелок, в котором были завёрнуты рубаха и бельё, и сунул туда чулки.
— Ты рад, что уходишь! — упрекнул его Джонни.
— Конечно.
— Ну и иди!
— А я и иду.
Рэб, Рэб! Ты никогда не видел эти маленькие глазки на конце мушкета? Не ходи туда, Рэб! Останься, Рэб, не ходи!
Рэб тихонько напевал. Он пел песенку линкольнширского браконьера, которой Джонни выучился у мистера Ревира и потом обучил Рэба. Джонни всегда как-то странно волновало пение Рэба — тот же потаённый огонь, который вдруг обнаруживался, когда он дрался или когда танцевал с девушками, давал о себе знать в этом грудном, хрипловатом и не совсем правильном пении. Сейчас глаза у Рэба горели. Он шёл навстречу опасности! Он шёл драться — и скрытые силы, заложенные в нём, ликовали. Джонни хотелось рассказать ему о глазах на конце мушкета, а вместо этого он сказал:
— Я знаю, тебе просто хочется потанцевать в Лексингтоне!
— Вот именно.
пункт второй - раз
Хорошенькая, одетая кое-как, ласковая, но вместе с тем и колючая — за словом в карман не полезет, — Цилла сразу пришлась Джонни по душе. С тех пор он не очень задумывался, хороша она или нет. Сейчас он вдруг принялся разглядывать её лицо, склонённое над работой. Остренький подбородок её зарылся в белоснежный воротничок. Прямые волосы, чуть вьющиеся на концах, плоский носик и эти длинные ресницы, которыми она, казалось, его поддразнивала так же больно, как языком. Он смотрел и глазам своим не верил — так хороша она ему показалась вдруг! Он привык глазеть на хвалёную красоту мисс Лавинии Лайт и чувствовать, как у него мурашки по спине бегают. А сейчас у него мурашки оттого, что он посмотрел на Циллу Лепэм, на давнюю свою подружку Циллу! Когда ему было одиннадцать лет, он говорил, что женится на ней, раз так надо. Когда же ему исполнилось четырнадцать, он сказал, что не возьмёт её в жёны, даже если её подадут ему на золотом блюде. А сейчас ему пятнадцать. Скоро он будет совсем взрослый, как Рэб, и начнёт ухаживать за девушками.
пункт второй - два
Без посторонней помощи ей нельзя было никак слезть с коня — она бы непременно запуталась в амазонке, да и конь был горяч. Джонни помог ей. Она не удосужилась его поблагодарить. Словно считала, что дозволение подойти к столь знаменитой красавице само по себе должно было служить наградой для всякого бостонца, будь он мальчик или взрослый мужчина. Можно было подумать, что не Джонни ей помог, а она благодетельствовала Джонни, воспользовавшись его помощью. В жизни не встречал он женщины с таким отвратительным характером! При всём том одна надежда увидеть её привела его к ним на двор, несмотря на то, что он рисковал повстречаться с капитаном Буллем и попасть в Гваделупу. Часто бывало, что Джонни разбранит мисс Лавинию Рэбу, а сам тут же бежит ещё раз на неё взглянуть.
Но убило насмерть меня то, что у обоих "пунктов вторых" есть общее главное в жизни существо, и это вовсе не главный герой. А поставленная дилемма уж настолько классическая...
— А Исанна как?
— Иззи-то? — Миссис Бесси презрительно скривила рот. — Эта едет с ними.
— Ничего подобного, — сказала Цилла. — Мисс Лавиния отправилась к нашим просить, чтобы мама её отпустила, это верно, но, конечно, мама её не отдаст — разве это котёнок?
Мисс Лавиния стояла в дверях, ведущих из столовой в кухню. На ней был чёрный плащ с капюшоном. С минуту она молча оглядывала всех.
Джонни вскочил. Он почувствовал, что никогда не забудет её, никогда! Даже стариком он будет помнить, как Лавиния Лайт стояла в дверях и молчала. Усталые глаза её смотрели гневно. Складка между чёрными, низко спускающимися к переносице бровями залегла глубоко. Никогда ещё не видел он её такой усталой, постаревшей и вместе с тем такой красивой.
— Исанна едет со мной, — сказала она наконец. — У твоей матери, Цилла, слишком много котят.
— Мисс Лавиния, — сказала Цилла, — этого не может быть!
— Вот как? Твоя матушка подписала бумагу, и ты поступишь дурно, если станешь противиться счастью своей сестры.
Чуть застенчиво из-за широких юбок своей покровительницы показалась сама Исанна.
— Исанна, — мягко произнесла Цилла, — ты ведь не бросишь меня, правда? Мало ли, что мама отпускает тебя! Ты только подумай — ведь, если ты поедешь в Лондон, ты, может, никогда и не вернёшься. Исанна… не оставляй… меня.
Лицо Лавинии улыбалось из-под капюшона.
— Я предоставлю решение ей самой. Она вольна выбирать. Дружок, что бы ты хотела больше: ехать со мной в Лондон, ходить нарядной, в шелку и драгоценных камнях, и ездить в карете или оставаться здесь и быть простой бедной работницей?
А чтобы девочке было ещё трудней сделать выбор, она коварно прибавила:
— Кого ты больше любишь — меня или Циллу?
Исанна по-прежнему молчала. Но даже в этом молчании Джонни уловил её обычную страсть разыгрывать сцены. В эту минуту молчание было гораздо эффектнее слов. На Иззи рассчитывать нечего, подумал он. Поедет.
(упрямый внутренний голос: *ну хорошо, а чего она дра-азнится...*
![:gigi:](http://static.diary.ru/picture/1134.gif)
— Ты правильно сказала: «Присцилла Тремейн» звучит очень хорошо.
Он всего лишь хотел пошутить, а получилось торжественно. Оба смутились и уставились в землю.
Цилла ничего не ответила, а только потянулась к ветке яблони и сорвала маленькое зелёненькое яблоко. Она протянула его Джонни.
— Я не знала, что зимние яблоки такие ещё зелёные, — сказала она и зашагала к дому, и взглядом не удостоив восхищённого Пампкина. (...) Джонни, придя домой, выложил яблоко на подоконник и с несколько суеверной тревогой стал ожидать, что с ним будет дальше. А было то, что Рэб пришёл и съел яблоко.
Джонни, после того как узнал, что Рэб тайно от него встречается с Циллой и угощает её конфетами, впервые в жизни познакомился с муками ревности и теперь, придравшись к яблоку, изо всех сил старался затеять ссору с недоумевающим Рэбом.
Рэб, как и следовало ожидать, не признавал тяжести своего преступления. Что он сделал? Съел червивое, никуда не годное яблоко? Да он даст Джонни целое ведро яблок, даже получше — «и перестань на меня смотреть так свирепо!»
— Оно правда было червивое, Рэб?
— Конечно.
А он, дурак, решил, что это яблоко — символ его отношений с Циллой!
(перевод с английского Т. Литвиновой)
@темы: (Про)чтение
(и попал) И правда, аргумент.