laughter lines run deeper than skin (с)
Тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы...
Ф.Достоевский. Братья Карамазовы

Господь терпел — и нам велел:
Ведь он, — подумай! — всей вселенной
Для нас с тобой не пожалел,
Для упражнений мысли тленной...
Б.Заходер. Постмодернизм


Для начала: почему в мои ненаучные разыскания попали истории, рассказанные на темы Библии? Ведь, строго говоря, для человека ее свидетельства со всеми ее чудесами столь же достоверны и историчны, как «Повесть временных лет» или биография Жанны д’Арк. Так при чем тут история вторичной литературы, тем паче — фанфикшена, если первоисточник здесь такой, что первичнее просто не придумаешь?
И все же мне кажется, что есть причины, по которым из этой группы повествований тянется к нашему вопросу некий исторический корешок. Если мы не можем привести источник сведений, откуда черпали Гомер и Эсхил, то здесь в фундаменте всех последующих повествований лежит именно письменный текст, причем не просто письменный, а священный, то есть по определению самодостаточный, исчерпывающий себя своей полнотой, неизменяемый и недополняемый. В этом плане даже исторический документ кажется более уязвимой, потому что его может опровергнуть другой документ. А дальше мы видим, что человечество именно этим и занимается — на протяжении всей истории литературы изменяет, дополняет, прибавляет, убавляет, драматизирует, перетолковывает, перекодирует, даже спорит с Библией в своих повествованиях. И ладно бы этим занимались только ученые в богословских (или же материалистических) трудах, в проповедях, объяснениях, толкованиях — нет, именно в художественной форме, снова и снова, человек пишущий упорно обращается к этой теме! Я не стану утверждать, что, не будь книг, выросших из Книги Книг, не вырастали бы книги и из книг обыкновенных, что, раз уж попал сюжет из устной традиции в переплет, то и оставался бы он в пределах этого переплета — однако какая-то связь во всем этом, мне кажется, есть... И потому без библейской главы все равно мне придется считать свой труд неполным, а стало быть, вот она, эта глава. Как обычно, ничего потрясающе нового здесь не будет, а будет попытка некоего дайджеста, в котором я даже не надеюсь ничего не упустить.
Предупреждение. Лично я в принципе не задаюсь вопросами веры и не отношу себя ни к одной религии. Именно по этой причине смущать или ранить чувства людей верующих мне очень не нравится. Я не имею дела со Священным Писанием и не занимаюсь вопросом его боговдохновенности, не излагаю "свою версию" и не имею ровно никакой богословской компетенции. Я занимаюсь историями, которые сочиняли люди в меру своего разумения. Какие-то из них вполне благочестивы, какие-то проникнуты сомнением, а какие-то и вовсе, может быть, кощунственны. В мои намерения не входило их разделять по сортам. Мое отношение к каждому источнику можно, наверное, понять косвенно, но в основном я стараюсь предоставить "пару слов" каждому.
По этой причине каждый должен выбирать сам, читать или не читать все, что изложено под морем и в комментариях. Возможно, подвергать себя этому испытанию не следует. В принципе все, что я излагаю так многословно, можно узнать, пройдя по трем ссылкам:
www.krotov.info/library/bible/comm2/literatu.ht...
www.eleven.co.il/categ/1806
lib.ru/HRISTIAN/
А то, что я тут вытворяю, большей частью читать не требуется - появилось оно здесь потому, что лично мне, с моим чудовищным стремлением к завершенности, надо было это написать. И ни для какой другой, тем паче оскорбительной, цели.
Предупреждение второе. По той же причине я не разделяю истории о Боге и истории о дьяволе. Большинство из них чрезвычайно трудно расцепить, а остальные, где враг рода человеческого действует один, пристегнуты "за компанию", чтобы отдельно на них потом не отвлекаться. Так что Сатана фигурирует здесь как один из персонажей Библии, а с большой буквы пишется, потому что уменьшительное от Сатанаила. Dixi.
Предупреждение третье. Так называемых спойлеров, то есть раскрытия сюжетных ходов, которые автор склонен прятать до конца повествования, здесь тоже немереное множество. Повторно напоминается про свободный выбор.
Ну и начнем, наконец. Продолжение в комментах.

@темы: Исторические корни фанфикшена

Комментарии
23.12.2008 в 19:14

laughter lines run deeper than skin (с)
Постепенно роль преданий Ветхого завета как литературного источника все больше сближается с античной мифологией. Драматурги и поэты используют античные и библейские сюжеты попеременно: так, Джордж Бьюкенен наряду с «Алкестой» и «Медеей» выпускает в свет «Иоанна Крестителя» и «Иевфая», Джон Пил создает драму «Любовь царя Давида и прекрасной Вирсавии» (1599), а Джон Драйден — «Авессалом и Ахитофел». Драматург же Грин и вовсе видит в облике развратной Ниневии, обличаемой пророком Ионой, «Зерцало для Лондона». Трагедия классицизма также не оставляет без внимания ветхозаветные сюжеты: Р.Гарнье, поведавший нам об Ипполите и Антигоне, имеет также на счету трагедию «Седекия, или Еврейки» по мотивам Книги Царей, Плача Иеремии и трудов Иосифа Флавия, повествующую о царе Седекии, не внявшем голосу пророка и разбитом Навуходоносором. «Еврейкам», так же как «Троянкам» Еврипида, остается лишь оплакивать народные бедствия, которые несет с собой война. Специально для представления среди воспитанниц Сен-Сирского пансиона Жан Расин пишет трагедию «Эсфирь» (что позволило современникам усматривать в главной героине саму директрису пансиона, мадам де Ментенон, а в ее предшественнице — отставную фаворитку, мадам де Монтеспан). Следующая библейская пьеса для того же театра, «Гофолия», откровенно выступающая против деспотической власти (в данном случае — жестокой царицы, истребляющей собственный род и предавшейся языческим богам), не только постоянно напоминающими об ее моральной ответственности пророчествами и видениями, но и возмездием восставшего народа, не выдержала нападок критики и стала последней пьесой Расина. Х.Вейзе пишет пьесы «Преследуемый Давид» (1683), «Навуходоносор» (1683), «Аталия» (1687), «Каин и Авель» (1704). Витторио Альфьери оставляет в своем наследии трагедии «Авель» и «Саул», в последней из которых создает образ авторитарного правителя, диктующего всем свою волю, но сознающего свою обреченность. Вслед за Альфьери библейскую тему как повод воззвать к освобождению от иноземного ига использует и Дж.Б.Никколини, чей «Навуходоносор» (1819) через несколько десятилетий воплотится в «Набукко» Верди. Библейские герои становятся персонажами не только трагедий, но и мелодрам, то есть «драм для музыки», предназначенных стать либретто для опер, сочиненных П.Метастазио — «Смерть Авеля» (1732), «Иехоаш, царь Иудеи» (1735), «Спасение Израиля Юдифью» и других.
Так же создаются поэмы и стихотворения, вдохновленные Ветхим Заветом: Антонио Энрикес Гомес создал «Самсона Назорея» (1656) и «Вавилонскую башню» (1647), Мигел де Силвейра в 1638 году — барочный шедевр «Маккавей», а Жуан (Моше) Пинту Делгаду, руководитель марранской общины в Руане, посвятил кардиналу Ришелье «Поэму о царице Эсфири», «Плач пророка Иеремии» и «Историю Руфи» (Руан, 1687). Сент-Аман в 1653 году создает барочную поэму «Спасенный Моисей», оставшуюся, впрочем, в памяти потомков главным образом из-за нападок на нее Буало. Поэма Теодора Корбя (1725) о царе Давиде предшествовала его стихотворному переложению псалмов. Первый крупный поэт немецкого Просвещения Ф.Г.Клопшток, вслед за Мильтоном пробуя силы в библейском эпосе, пишет гекзаметром поэму «Мессиада» (1751-1773). В ней действие также разворачивается в космических масштабах, знаменуя противоборство небесных и адских сил, но автор, повествующий от лица свидетеля событий, видит в битве добра и зла лишь неизбежный этап движения к всеобщей гармонии. И внимание его приковано не к мятежному Люциферу, а к падшему, но тоскующему по небесам демону Абадонне. После «Мессиады» Клопшток еще пишет драмы «Смерть Адама» (1757), «Соломон» (1764) и «Давид» (1772). Г.Р.Державин создает оду «Бог» (1784) и поэму «Христос» (1814). В первой он акцентирует внимание на божественной непознаваемости и всеохватности, но, задавая вопрос «и что перед Тобою я?», он находит оптимистический ответ: «Ты есь – и я уж не ничто!» Во второй поэме Державин также признает ограниченность поэтических средств, способных описать разве что внешний облик Богочеловека, но на многократно повторяемый вопрос «кто Ты?» в конце концов поэт видит ответ в том, что «Христос есть благость, есть любовь»...
Выходящий на смену классицизму романтизм также не оставляет библейскую тематику в стороне: образы Библии появляются в стихотворениях Виктора Гюго («Небесный огонь», «Моисей на Ниле», «Совесть», «Спящий Боаз», «Соломон», «Меч», «Орел»); А.де Ламартин создает по библейским мотивам драму «Саул» (1818). Альфред де Виньи в первой трети 19 века создает поэмы, стремящиеся приблизиться к стилю великой книги ("Потоп", "Моисей", "Самсон", "Дочь Иеффая", "Сусанна"), а позже, в 1863 году — «Гнев Самсона». Пожалуй, самая необычная интерпретация библейской темы у де Виньи — это поэма «Элоа», названная в честь его героини, девы-ангела, рожденной из слезы Христа по умершему Лазарю. Все существо Элоа до того наполнено состраданием, что она проникается милосердием даже к «прекрасному Ангелу Изгнания», наслушавшись на небесах рассказов о его скорбной судьбе, тяжких страданиях... и, разумеется, красоте. Жалость довольно легко перерастает в любовь, и наша героиня уже видит падшего собрата в снах, где он «издали молил ее о сострадании». Впрочем, Сатана у де Виньи вовсе не обладает теми положительными качествами, что видит в нем наивная ангелица. Как нередко бывает в подобных историях, соблазнение Элоа интересно ему лишь в качестве очередной победы, и «тайный король тайной любви» стремится заворожить ее монологами, весьма далекими от терзаний раскаявшейся души:
Я тот, которого любят и которого не знают,
Я установил над человеком свою империю пламени плоти,
Оно — в желаниях сердца, в мечтаниях души,
В линиях тела, в таинственном притяжении,
В сокровищах крови, во взглядах очей.
Хитрый искуситель не чурается даже пролить несколько крокодиловых слез, чтобы склонить к себе ангела сострадания и, наконец, увести ее за собой в адскую бездну:
— Куда вы меня ведете, прекрасный Ангел? — Иди вперед. — Какой грустный у вас голос, и как мрачна речь! Разве не Элоа облегчила твою цепь? Я считала, что спасла тебя. — Нет, это я тебя веду. — Если мы останемся вместе, мне не важно — где! Назови тогда меня еще раз своею Сестрою или своим Богом! — Я похищаю свою рабыню и веду свою жертву. — Ты казался таким великодушным! О, что я совершила? — Преступление. — По крайней мере, стал ли ты более счастливым? Доволен ли ты? — Я более грустен, чем когда-либо. — Кто же ты? — Сатана.
По-моему, весьма поучительная история для молодых девиц, излишне увлеченных сюжетом про красавицу и чудовище... Как бы то ни было, сюжет о любви инфернального создания к существу земному или небесному не раз повторялся в литературе 18-19 веков. «Влюбленный дьявол» Жака Казота выступает в обличье женщины, красавицы Бьондетты, вожделеющей тела и души молодого дона Альвара. Стремление дьявола к своей цели даже побуждает его отказаться от традиционной роли искусителя и разыгрывать женщину честную и добродетельную — что, согласимся, для дьявола менее выигрышно, ведь «успех оказывается неполным». Однако Казот не дает врагу рода человеческого даже такого успеха: в решающий момент герой находит в себе силы отринуть искушение (немало этому способствует то, что дьявол выбирает именно эту минуту, чтобы предстать в своем реальном облике, с рогами и копытами). Томас Мур, описывая «Любовь ангелов» (1823), показывает страсть к земным женщинам как причину низвержения ангелов с небес. Подолинский в поэме «Див и Пери» (1827) подвергает испытанию дружбу двух неземных существ: одной удается вымолить прощение у неба, а другой обречен на вечное отчаяние. Лермонтов вселил в своего «Демона» любовную страсть сначала к монахине, а в последующей редакции — к княжне Тамаре:
Не искусить пришел я душу;
Сгорая жаждою любви,
Несу к ногам твоим моленья,
Земные первые мученья
И слезы первые мои.
23.12.2008 в 19:15

laughter lines run deeper than skin (с)
Дж.Г.Байрон, помимо «Еврейских мелодий», где звучат ветхозаветные мотивы, возвращается к жанру мистерии, и их у него две: «Небо и земля» и «Каин» (1821). Первая из них посвящена всемирному потопу, точнее, времени перед потопом, когда беспечное человечество все еще надеется на ясное небо и сиюминутные интересы, а злые духи уже ликуют, предвкушая его исчезновение с лица земли. Вторая — судьбе детей Адама: в то время, как согласный хор нарождающегося человечества славит Господа, Каина одолевают терзания, ужас перед неизбежной смертью и недовольство жалкой жизнью:
Трудись, трудись! Но почему я должен
Трудиться? Потому, что мой отец
Утратил рай. Но в чем же я виновен?
В те дни я не рожден был, — не стремился
Рожденным быть, — родившись, не люблю
Того, что мне дало мое рожденье.
Как будто вняв призывам сына Евы, к нему является Люцифер, смущая и без того смятенную душу Каина традиционно гордыми и неудобными речами:
Он победил, и тот, кто побежден им,
Тот назван злом; но благ ли победивший?
Когда бы мне досталася победа,
Злом был бы он.
Падший ангел берет Каина с собой, чтобы разделить с ним свое знание о вселенной, но панорама миров здесь куда более странная и пугающая, чем «фильм», показанный мильтоновскому Адаму — Люцифер ведет Каина в мир умерших и нерожденных душ, показывает ему призраков и вымерших мамонтов, они вместе зависают в надзвездном пространстве — в общем, вместо успокоения все это приносит человеку лишь новые вопросы и новое недовольство собой и миром:
Что я? Ничто. И я за это должен
Ханжою быть и делать вид, что очень
Доволен мукой?
Так что, когда Авель уговаривает брата воздвигнуть жертвенник Богу, Каин утверждает, что «ничего не ищет, что дается ценой молитвы», и даже обращается к нему таким тоном, что последующий ход событий совсем не удивителен:
Дух, для меня неведомый! Всесильный
И всеблагой — для тех, кто забывает
Зло дел твоих!
Итог этого бессильного бунта известен — алтарь его повержен, а, пытаясь разметать и алтарь брата, Каин в исступлении, сам того сознательно не желая, проливает и его кровь; и вот мать насылает на убийцу сына самые страшные проклятия, забыв о том, что и убийца — ее сын, посланный Богом ангел отказывает ему даже в смерти, и только верная Ада, сестра и супруга, готова разделить с ним скорбь и следовать за ним...
И это я, который ненавидел
Так страстно смерть, что даже мысль о смерти
Всю жизнь мне отравила, — это я
Смерть в мир призвал, чтоб собственного брата
Толкнуть в ее холодные объятья!
Возвращается на сцену и другая история с участием дьявола. В 1674 году Н.И.Пфитцер пишет «Жизнь Фауста», в 1777 Я.Ф.Ленц — «Фауст в аду», а в следующем году Мюллер — «Жизнь и смерть доктора Фауста». В 1790 году Ф.М.Клингер пишет пьесу «Фауст, его жизнь, деяния и низвержение в ад». Здесь он объединяет алхимика Фауста с его однофамильцем Иоганнесом, книгопечатником из Майнца, что дает сатане лишний повод порадоваться изобретению печати, распространяющей повсюду «безумие, сомнение, беспокойство и новые потребности». Фауст желает «знаний, наслаждений и свободы», но, начав с того, что вожделеет жену бургомистра, заканчивает лишь бесконечной цепью любовных интриг, из-за которых путешествует по Франции, Италии, Испании, Ватикану (где, кстати, в качестве культурной программы попадает на закрытое представление «Мандрагоры» Макиавелли). Доктор Фауст появляется и у А.фон Арнима в «Хранителях короны» (1817). Пробовал изложить эту историю и Ф.Лессинг, у него Фауст был одержим одной страстью — жаждой науки и познания, что лишь прибавляет властителю преисподней задора: «Тогда он будет моим, моим навсегда, и вернее, чем при любой другой страсти!» Но, когда силы ада торжествуют победу, у Лессинга появляется ангел и разочаровывает их: тот, кого они видели и пытались совратить, был всего лишь призраком, в то время как сам ученый юноша пребывал все это время в глубоком сне. А потом выводит в мир своего Фауста И.В.Гете, который подходит к этому образу с двойным новаторством. Прежде всего, вместо самовольной, никем не санкционированной, сделки человека с дьяволом у него появляется такое же пари между небом и адом, как в книге Иова, и сам Бог появляется на сцене:
Господь. Он служит мне, и это налицо,
И выбьется из мрака мне в угоду.
Когда садовник садит деревцо,
Плод наперед известен садоводу.
Мефистофель. Поспоримте! Увидите воочью,
У вас я сумасброда отобью,
Немного взявши в выучку свою.
Но дайте мне на это полномочья.
Господь. Они тебе даны. Ты можешь гнать,
Пока он жив, его по всем уступам.
Кто ищет, вынужден блуждать.
Вообще с мелкой адской сошкой гетевский Бог общается совсем по-иному, чем у других — с мятежным Люцифером: он довольно благодушно сообщает ему, что «из духов отрицанья ты всех мене бывал мне в тягость, плут и весельчак», на что Мефистофель с похвалой отзывается: «прекрасная черта у старика так человечно думать и о черте».
Во-вторых, желания самого Фауста слишком далеко распространяются за пределы традиционных для него условий — богатства, славы, знания и комфорта. Как раз о комфорте гетевский герой думает меньше всего.
В горячку времени стремглав!
В разгар случайностей с разбегу!
В живую боль, в живую негу,
В вихрь огорчений и забав!
Пусть чередуются весь век
Счастливый рок и рок несчастный.
В неутомимости всечасной
Себя находит человек.
Очень показательно, что то самое последнее желание героя Марло — продлить мгновение подольше, задержать время — становится условием падения героя Гете:
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: "Мгновение, повремени!" -
Все кончено, и я твоя добыча,
И мне спасенья нет из западни.
Как известно, герой Гете испытывает и возвращение юности, и любовь скромной Маргариты, и светскую власть, и соблазны науки, но элементарно попадается на слове, практически так же, как когда-то попался Антихрист — даже не успев осуществить свои планы по устроению нового города на освобожденных от болота землях, а только раздумывая о них:
Народ свободный на земле свободной
Увидеть я б хотел в такие дни.
Тогда бы мог воскликнуть я: "Мгновенье!
О, как прекрасно ты, повремени!
Воплощены следы моих борений,
И не сотрутся никогда они".
И это торжество предвосхищая,
Я высший миг сейчас переживаю.
Вот в этот-то «высший миг» и останавливается его стрелка часов. Однако небесная канцелярия такого завершения сделки не признает, и ангельский хор, отвлекая адских бесов и пленяя своей прелестью самого Мефистофеля, преспокойно уносит «бессмертную сущность Фауста» на небеса, где уже ожидают его Дева Мария, Магдалина, добрая самаритянка и «одна из кающихся, прежде называвшаяся Гретхен»...
Сделки человека с дьяволом еще не раз становятся темой для писателей: свою душу предлагает сатане и Пьетро Акопо из «Романсов о Розах» К.Брентано, а монах Медард в «Эликсирах сатаны» Э.Т.А.Гофмана просто получает доступ к упомянутым дьявольским снадобьям. У В.Одоевского его «Импровизатор» получает вожделенный дар — все видеть, все знать, все облекать в стихи; но на практике всевидение оказывается проклятием: «Сквозь клетчатую перепонку, как сквозь кисею, Киприяно видел, как трехгранная артерия, называемая сердцем, затрепетала в его Шарлотте; как красная кровь покатилась из нее и, достигая до волосных сосудов, производила эту нежную белизну, которою он, бывало, так любовался....» Забегая вперед, в 1949 год, скажем, что примерно такой же дар получит герой вставной новеллы Ортнера в романе «Гелиополис» Э.Юнгера — «жить словно с микроскопом на глазах», видеть не только все насквозь, но и движущие силы всех событий, и этот герой тоже откажется от своего дара, предпочтя ему тихую счастливую жизнь. Мэри Корелли в «Скорби Сатаны» снова сталкивает дьявола с человеком творческим — на сей раз он под видом князя-филантропа устраивает жизнь нищего художника Джеффри Темпеста, но в результате герой, потерявший и литературный дар, и дар человечности, превращает свою жизнь в ад. Самый же необычайный подход, пожалуй, враг человечества использует в «Удивительной истории Петера Шлемиля» А.фон Шамиссо (1813) — не решаясь с ходу предложить герою продать свою душу, некий «серый человек» в обмен на неиссякаемый кошелек выторговывает у него тень, и только когда общество, включая друзей и семью возлюбленной, в один голос крикнет ему: «Порядочные люди обычно захватывают с собою тень, когда идут гулять на солнце!», — вот тогда можно будет в обмен на возвращение тени потребовать и душу... К чести Петера, на такую сделку он не соглашается «за все тени этого мира», предпочитая пожертвовать любовью и общественным положением; и, чудесным образом найдя посвящает свою одинокую жизнь науке и путешествиям. А еще были «Мельмот-Скиталец» Чарльза Мэтьюрина, «Дьявол и Том Уокер» Вашингтона Ирвинга, «Пани Твардовска» Адама Мицкевича, «Молодой Гудмен Браун» Натаниэля Готорна — из всех этих историй выглядывают всем известные рога и хвост. «Проклятые поэты» на рубеже 19-20 веков в своих стихах и поэмах обращались к сатане и напрямую — «К Сатане» Дж.Кардуччи, поэма М.Раписарди «Люцифер», «Литания Сатаны» Ш.Бодлера.
23.12.2008 в 19:15

laughter lines run deeper than skin (с)
В «Восстании ангелов» Анатоль Франс снова излагает историю небесного бунта, только на этот раз перемещает группу свергнутых с небес ангелов-заговорщиков... в Париж 1914 года, где они готовят новый небесный переворот, налаживая «связи с ангелами-хранителями в кварталах Монмартр, Клиньянкур и Фий-дю-Кальвер» и пользуясь при этом языком и стратегией революционеров нового времени: «На Господства, Силы и Власти рассчитывать не приходится, ибо они составляют небесную мелкую буржуазию, а мне нет надобности говорить вам, вы сами не хуже меня знаете, каким эгоизмом, какой низостью и трусостью отличаются средние классы. Ну, а что касается крупных сановников, то наши министры и генералы - Престолы, Херувимы и Серафимы, вы сами понимаете, будут спокойно выжидать; если наша возьмет, они будут с нами, ибо свергнуть тирана нелегко, но когда он уже низложен, все его силы обращаются против него же». Мятежный ангел Аркадий, излагая историю своего мира, представляет библейского бога «суетным и невежественным демиургом» по имени Иалдабаоф (привет гностикам!), а дерзновенный серафим Люцифер и его товарищи отождествляются у него с Дионисом и языческим пантеоном, проникшимся к человеку состраданием, что неведомо блаженным небесам: «Его жалкая участь и его беспокойный дух привлекли к нему побежденных ангелов, которые угадали в нем дерзновенность, подобную их собственной, и ростки той гордости, которая явилась причиной их мучений и их славы». Сами же мятежные ангелы, потерпевшие поражение под артиллерийскими залпами божественных молний, все еще надеются постичь тайны природы, чтобы взять реванш у «врага трудолюбивых демонов», захватившего весь мир с помощью посеянного в душах людей чувства вины перед ним. Но, когда все уже подготовлено для победы воинства Люцифера, к нему приходит видение «последнего и решительного боя», в результате которого небесная власть и оппозиция меняются местами, и оказывается, что от перемены слагаемых общее положение не меняется: «Сатана, некогда содрогавшийся всем телом при мысли, что миром владеет скорбь, стал теперь недоступен жалости (...) он отказывался познавать что-либо из опасения, как бы приобретение нового знания не показало, что он не был с самого начала всеведущим. (...) Иалдаваоф и в вечной тьме сохранил свою гордость. Почерневший, сломленный, грозный, величественный, он возвел ко дворцу царя небес взор, полный презрения, и отвернулся. И новый бог, наблюдая за своим противником, увидел, как скорбное лицо его озарилось разумом и добротой». Так что, проснувшись в холодном поту, франсовский Сатана предпочитает обойтись без восстаний и сохранить свое теперешнее место в аду, ибо важнее всего ему не прийти к формальной власти, а победить «Иалдаваофа» в собственной душе.
Несколько раз пытается совладать с темой пришествия адского ангела в наш мир Марк Твен. Собственно, автор выводит не самого Люцифера, а его близкого родственника, существо ангельского рода, бесконечно далекое от людей. Сначала юный сын Сатаны со странным для окружающих именем-номером Сорок Четвертый оказывается... в том самом городке Санкт-Петербург на Миссисипи, в одном классе с Томом Сойером и Гекльберри Финном, где учителей приводит в восторг своими успехами, а учеников — победой над известным грубияном и задирой. Чертенок № 44, впрочем, настроен сделать значительно больше — улучшить земную жизнь человечества, исправив роковую ошибку своего отца. Ведь, по его словам, Сатана, искушая людей познанием добра и зла, не знал главной тайны: «Миссия плода не сводилась лишь к тому, чтобы научить людей различать добро и зло, — он передал вкусившим его людям пылкое, страстное, неукротимое стремление делать зло»... Но будущая повесть «Школьная горка» остановилась на шестой главе, и новое появление Сорок Четвертого, в несколько более зрелом возрасте, мы видим в «старинной рукописи, найденной в кувшине» под названием «№ 44, или Таинственный незнакомец». На этот раз действие происходит зимой 1490 года в Австрии, в средневековой печатне, куда и нанимается подмастерьем молодой бесприютный незнакомец. Одни относятся к нему с подозрением и насмешкой, другие, как юный рассказчик, сам мастер-печатник и кухарка Катрина, искренне привязываются к нему, местный маг и чародей пытается присвоить славу от его чудес, а когда завистники, вступившие против Сорок Четвертого в заговор, объявляют забастовку, они с изумлением видят, как в печатне начинают работать их двойники! Сам же № 44 теперь куда более четко осознает различие между собой и существом человеческой породы: «Могу с уверенностью сказать, что отношусь без всякого предубеждения как к роду человеческому, так и к насекомым другого рода, я не питаю к ним ни зла, ни отвращения. Мне давно знаком род человеческий, и — поверь, я говорю от чистого сердца — он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него». Еще глубже пренебрежение к человечеству дойдет у «Таинственного незнакомца» в его третьем воплощении — в том же австрийском Эзельдорфе, но уже в 1702 году, и встретят его трое мальчишек, среди которых и рассказчик, Теодор Фишер. Пришелец на этот раз называет себя Филипп Траум, но его истинное имя — Сатана, данное в честь его дяди, того самого падшего ангела (сам он остался ангелом не падшим и не ведающим греха). И теперь он не пытается поразить окружающих яркими чудесами, но, слегка подтолкнув цепь событий, изменяет их жизни навсегда — а чаще всего самым благополучным исходом в его системе ценностей является смерть: «Вы толкаете первый кирпич, он падает, валит соседний, тот сбивает еще один и так далее, и так далее, пока все кирпичи не лежат на земле. Такова и жизнь человеческая. В младенчестве человек толкает первый кирпич. Дальнейшее следует с железной неотвратимостью». Незнакомец смущает своих юных приятелей провокационными речами о том, что зверь никогда не будет столь жестоким, как человек, что большинство лишь в исключительных случаях способно противостоять меньшинству, что пресловутое Нравственное чувство, познанное в раю, позволяет человеку лишь выбирать дурное и отвергать хорошее с полным сознанием того, и что единственное могучее оружие против гигантской лжи человечества — это смех, а жизнь — это сон: «Нет бога, нет вселенной, нет жизни, не человечества, нет рая, нет ада. Все это только сон, замысловатый дурацкий сон. Нет ничего, кроме тебя. А ты только мысль, блуждающая мысль, бесцельная мысль, бездомная мысль, потерявшаяся в вечном пространстве».
Впрочем, пора уже постепенно возвращаться от дьявольской темы и «темной стороны» американского сатирика к «светлым» библейским сюжетам, какими они предстали в 20 веке, и для этого перехода могут подойти еще два сочинения Марк Твена — «Дневник Адама» и «Дневник Евы». Правда, божественное и дьявольское вмешательство в них не упомянуто, райские обитатели видят лишь свои поступки и их последствия, и поначалу вовсе не расположены друг к другу. Адама раздражает «это новое существо с длинными волосами», которое все время ходит за ним по пятам: «Построил себе шалаш, чтобы укрыться от дождя, но не успел ни минуты спокойно посидеть в нем наедине с самим собой. Новое существо вторглось без приглашения. А когда я попытался выпроводить его, оно стало проливать влагу из углублений, которые служат ему, чтобы созерцать окружающие предметы, а потом принялось вытирать эту влагу тыльной стороной лап и издавать звуки, вроде тех, что издают другие животные, когда попадают в беду!» Ева же в это время пытается познать мир и предается рассуждениям: «Дело в том, что, по-моему, я - эксперимент; да, я положительно ощущаю себя экспериментом, просто невозможно сильнее ощущать себя экспериментом, чем это делаю я, поэтому я все больше и больше убеждаюсь в том, что это именно так: я - эксперимент, просто эксперимент, и ничего больше. (...) Вчера после полудня я долго следовала за другим экспериментом, на некотором расстоянии от него, чтобы выяснить, если удастся, для чего он, но мне это не удалось. Думаю, что это мужчина». Познакомившись друг с другом поближе, мужчина и женщина еще долго не могут понять друг друга: Ева ужасается, что Адам пытается ловить рыбок, плавающих в озере («Неужели у него нет сострадания к этим крошечным тварям? Неужели оно было задумано и сотворено для такого неблагородного занятия?»), а Адама тревожит, что она проявляет слишком большой интерес к львам и тиграм, утверждая, что их зубы не созданы, чтобы питаться травой и цветами: «Это, разумеется, чрезвычайно глупое рассуждение, потому что поедать друг друга — значит убивать друг друга, то есть, как я понимаю, привести сюда то, что называется «смертью», а смерть, насколько мне известно, пока еще не проникла в парк». После грехопадения мужчина и женщина еще долго не могут разобраться, как жить в новом мире: Адам удивляется, откуда рядом с его подругой все время появляются какие-то новые существа — не то рыбы, не то медвежата, а может быть, и вовсе «кенгуру адамовидное»: «С тех пор как у нас появилось это существо, ее словно подменили — с безрассудным упрямством она не желает и слышать о каких бы то ни было экспериментах. Ни одно животное не поглощало так все ее помыслы, как эта тварь, но при этом она совершенно не в состоянии объяснить — почему». А Ева, утратив свой прекрасный сад, все же довольна тем, что нашла своего Адама: «Он любит меня, как умеет; я люблю его со всем пылом моей страстной натуры, как и подобает, мне кажется, моему возрасту и полу. (...) В глубине души он добр, и я люблю его за это, - но будь иначе, я бы все равно любила его. Если бы он стал бранить меня и бить, я бы все равно продолжала любить его. Я знаю это. Мне кажется, все дело в том, что таков мой пол. (...) Единственное мое желание и самая страстная моя мольба - чтобы мы могли покинуть этот мир вместе; и эта мольба никогда не перестанет звучать на земле, она будет жить в сердце каждой любящей жены во все времена, и ее нарекут молитвой Евы». Но исполнится другое желание Евы — она уйдет первой, и на ее могиле Адам, уже давно понявший, что лучше жить с ней за пределами рая, чем без нее в Раю, скажет: «Там, где была она, — был Рай»...
23.12.2008 в 19:16

laughter lines run deeper than skin (с)
Между тем, пока мы занимались делами адскими, творчество на божественные темы неустанно продолжалось. Знаток человеческой натуры и автор «Физиогномики» Лафатер пишет роман о Понтии Пилате, драму «Авраам и Исаак» и еще одно переложение псалмов; Саломон Гесснер посвящает свой прозаический эпос «Смерти Авеля», отдавая в нем дань сентиментализму. Иоганн Бодмер, переводчик «Потерянного рая» вспоминает как о библейском сюжете в поэме «Иаков и Иосиф», так и о его восточных переложениях в поэме «Иосиф и Зулейка», а также пишет ряд других драматических поэм о Ное, Адаме, Соломоне и Аврааме. Ф.Гёльдерлин в поэме «Единственный» делает попытку сблизить Христа с античным пантеоном, признавая, правда, что «любовью связан с Одним»:
Хотя братом Геракла
И смелым тебя нарекаю, и братом
Вакху, кто
Впряг тигра
В повозку, и вниз
До Инда спустился,
И исполнил веселую службу,
Заложил виноградники и
Дикость народов смирил.
Уильям Блейк, создавая свои «Пророческие книги», которые насыщает и собственной мифологией, и своими персонажами, также обращается и к библейской символике, подчас толкуя ее достаточно противоречиво. Если бог Блейка в «Песнях невинности» — это бог, защищающий беззащитных и помогающий слабым, посылающий светлячка заблудившемуся в ночи муравью, то Христос «Вечного Евангелия» — носитель священного гнева, проклинающий лицемеров и жестоких правителей, и даже произносящий немыслимые для канонических Евангелий слова: «Тот, кто любит своих врагов, предает друзей своих». Русских стихотворцев библейская тема также не обошла: Пушкину являлись и «Пророк», и «Ангел», и «Демон» (не говоря уж о юношеской вольтерьянско-бурлескной «Гавриилиаде»), и образ Давида вспоминали Грибоедов, Мей и Хомяков, пророка Илии — В.Козлов, Майков написал стихотворения «Иафет» и «Мани-факел-фарес», Полонский описал «Вавилонское столпотворение», «Библейские мотивы» появлялись в творчестве К.Фофанова. Заслуженным успехом среди декламаторов пользовалась небольшая поэма А.К.Толстого о Марии Магдалине «Грешница»:
«С постом, с молитвой незнакома,
Я верю только красоте,
Служу вину и поцелуям,
Мой дух тобою не волнуем,
Твоей смеюсь я чистоте!»
С этой насмешливой речью блудница обращается к тому, кого считает тем Учителем, о котором говорят ей все вокруг и кого она решила совратить во что бы то ни стало. Но, как объясняют ей, этот светлый, непорочный юноша — лишь апостол Иоанн, а встреча с Христом ей еще предстоит...
И был тот взор как луч денницы,
И все открылося ему,
И в сердце сумрачном блудницы
Он разогнал ночную тьму (...)
И, в первый раз гнушаясь зла,
Она в том взоре благодатном
И кару дням своим развратным,
И милосердие прочла.
Тарас Шевченко включает в свой поэтический мир подражания псалмам и пророчествам, «Псалмы Давидовы», 1845; «Цари», 1848; «Пророк», 1848–59; «Подражание II Псалму», «Исайя. Глава 35», «Подражание Иезекиилю. Глава 19». Иван Франко пишет в 1905 году поэму «Моисей», историю странствия из египетского плена в Землю обетованную. Американец Дж.Г.Уитьер обращается к героическим мотивам Библии в стихах «Юдифь в шатре Олоферна» (1829), «Жена Маноя» (1847); Э.Хейл и Н.Уиллис обращаются к страданиям Агари, а у Ады Исаакс Менкен Юдифь, убивающая своего врага, целует его, подобно Саломее, историю которой еще красочно воспроизведет в своей пьесе Оскар Уайльд. Вообще, роскошной библейской фактурой упиваются в этот период многие прозаики и драматурги: событиям вокруг гибели Иоанна Крестителя посвящена повесть Г.Флобера «Иродиада», а А.Куприн перелагает историю любви бедной девушки из виноградника и царя Соломона в строки повести «Суламифь» (1927): «И царь на мгновенье, пока она не становится спиной к ветру, видит всю ее под одеждой, как нагую, высокую и стройную, в сильном расцвете тринадцати лет; видит ее маленькие, круглые, крепкие груди и возвышения сосцов, от которых материя лучами расходится врозь, и круглый, как чаша, девический живот, и глубокую линию, которая разделяет ее ноги снизу доверху и там расходится надвое, к выпуклым бедрам» (...) С тех пор как Соломон охладел к царице Астис, утомленный ее необузданной чувственностью, она со всем пылом южного сладострастия и со всей яростью оскорбленной женской ревности предалась тем тайным оргиям извращенной похоти, которые входили в высший культ скопческого служения Изиде. Она всегда показывалась окруженная жрецами-кастратами, и даже теперь, когда один из них мерно обвевал ее голову опахалом из павлиньих перьев, другие сидели на полу, впиваясь в царицу безумно-блаженными глазами». Позже Т.Манн в романе-эпопее «Иосиф и его братья» будет так же, только значительно подробнее, сплетать древнееврейскую фактуру с древнеегипетской, разбираясь с запутанной историей семейства Авраама. Одновременно двадцатый век может и «приземлять» когда-то высокопарное изложение событий Ветхого Завета. Так, Л.Андреев, следуя тому же сюжету, что и Мильтон, изображает «Самсона в оковах», жалкого, опустившегося, занятого лишь примитивными своими нуждами: «Надо спать, а у меня болит все тело. Как измучили меня филистимские собаки! Днем жжет меня солнце, а ночью знобит стужа, а ночью... (Глухо и равнодушно стонет, по привычке.) И все болит, все болит и чешется, и чешется. Хижину и рабыню, молоденькую, да, молоденькую...» Андреев еще напишет "Дневник Сатаны", воплотившегося на земле, и историю еще одного библейского персонажа, о которой речь впереди...
Адам, Ева и их потомство появятся снова в пьесе Бернарда Шоу «Назад к Мафусаилу» (1918-1920). Здесь прародителей занимает не столько вопрос добра и зла, сколько тайна смерти — они и боятся умереть, и испытывают тяжесть от того, что обречены жить вечно. Выход подсказывает Еве змея — преодолеть бремя вечности и одновременно бремя смерти поможет таинство рождения, позволяющее людям спокойно умирать и возрождаться в новых поколениях: «Я помню Лилит, которая пришла в мир раньше Адама и Евы. Как и ты, она любила меня. Она была одна — с нею не было мужчины. Она увидела, что существует смерть, как вы убедились в этом на примере упавшей лани, и она поняла, что должна придумать способ обновляться и менять свою оболочку, как это делаю я. У Лилит была могучая воля. Она неотступно желала, неотступно добивалась своего». Лилит породила на свет Адама и Еву, теперь им предстоит разделить труд рождения. Через некоторое время мы видим, как живут прародители, окруженные потомками, и один из них, успевший уже стать убийцей, самонадеянно себя оправдывает: «Я делал то, чему ты учил меня. Копал, копал и копал. Выпалывал чертополох и терновник. Питался плодами земными. Жил в поте лица своего, как и ты. Я был дурак. Авель же был изобретатель, человек мыслящий и мужественный, настоящий двигатель прогресса. Он узнал, что существует кровь. Он изобрел убийство. (...) Я нанес удар, и Авель умер, как умирали животные. Тогда я бросил нескончаемый труд, которому, как дурак, предавался ты, и стал жить, как жил Авель: охотясь, убивая, поддерживая огонь». Но такое продолжение не устраивает мать-Еву, на которое пала вся тяжесть рождения; впрочем, разочарована она и «грязным землекопом Адамом» — ей хотелось бы, чтобы ее племя не только влачило жалкую жизнь, копая и сражаясь, но и было чем-то большим, и некоторые из ее потомков внушают ей надежды на это — они «умеют запоминать свои грезы» или слушают Голос, который когда-то слышал сам Адам, а теперь слышит и записывает Енох, автор будущей Библии: «Навещая меня, они всякий раз приносят мне весть о новом чуде или новую надежду, словом, нечто такое, ради чего стоит жить. Они не желают умирать, потому что всегда учатся, творят, познают или хотя бы мечтают». А в финале пьесы появляется сама прародительница Лилит, наблюдающая за людьми тридцатитысячных годов, дошедших до немыслимого долголетия и мудрости, давно отвергших «игрушки» вроде любви и искусства: «Я дала женщине величайший дар — любопытство. Этот дар спас ее потомство от моего гнева, ибо я сама любопытна и потому выжидала, желая посмотреть, что же люди будут делать завтра. Пусть они и впредь питают во мне это чувство. Я хочу сказать: пусть они больше всего страшатся остановиться, ибо как только я, Лилит, утрачу надежду на них и веру в них, они будут осуждены».
23.12.2008 в 19:16

laughter lines run deeper than skin (с)
М.Метерлинк в 1909 году пишет драму о Марии Магдалине, Ж.Жироду — психологические драмы «Юдифь», «Содом и Гоморра», А.Жид — драму «Саул», где развенчивает героизм библейской истории, а среди пьес Э.Ростана есть «Самаритянка». Стефан Цвейг в 1919 году напишет драму «Иеремия», его соотечественник Фр.Верорель — драму «Павел среди иудеев». Американка Грейс Остин пишет пьесу «Абигайль» (1924), а М.Р.Коэн жалеет о судьбе Михаль в драме для чтения «Дочери царя Саула» (1938), как и М.Ван-Дорен в стихотворении «Михаль» из сборника «Люди мира». А еще были «Книга Иорама» Р.Борхардта (1907), стилизованная под Книгу Иов, мистическая драма Р.Беер-Гофмана «Сон Иакова» (1918), пьеса А.Цвейга «Абигайль и Навал» (1913), комедия С.Гронемана «Мудрец и дурак» о царе Соломоне и сапожнике (1942), а из истории Юдифи Г.Кайзер тоже умудрился сделать комедию - «Еврейская вдова» (1911). У Д.Мордовцева в романе «Ирод» (1897) предстает Иудея перед Рождеством Христовым. В пьесе К.Одетса «Цветущее персиковое дерево» автор обращается к истории Ноя, а образ Моисея появляется у К.Берковича в романе «Исход» (1947) и у Г.Фаста в романе «Моисей, принц египетский» (1958). П.Эмманюэль после второй мировой войны напишет стихотворения «Вавилон» и «Иаков», Ж.Грожан — «Книгу праведника», И.Файнман заговорит от лица Иакова в одноименной повести (1941), рассказывая Иосифу историю его жизни; тот же автор напишет и роман «Руфь» (1949). Л.Фейхтвангер, автор трилогии об иудейских войнах, пишет также и роман «Иеффай и его дочь» (1957), взяв сюжет из Книги Судей, и драму «Жена Урии». Иов стал героем романа Й.Рота, Эсфирь —драм Ф.Брауна, «Царь Давид» и его последняя любовь предстанут в романе Глэдис Шмит (1947), где она представит его последнюю любовь; а вот С.Гейм из Германии представит историю библейского героя в совсем неожиданном облике: «Доклад о царе Давиде» составлен по поручению Соломона героем Гейма, ученым Ефаном, из свидетельских показаний, протокольных записок, легенд, песен и прочих документов. Правда, в итоге материал приходится исправлять и сокращать, полной версии официальная историография не потерпит: ведь, согласно свидетельствам современников, легендарный Давид оказывается тираном, клятвопреступником и убийцей, а Соломон — заурядным плагиатором.
«Дьявольская» тема тоже, хоть и переходит большей частью в ведение кинематографа, остается актуальной в новейшей литературе. Так, К.С.Льюис «приоткрывает» тайны адской кухни в «Письмах Баламута», где опытный служитель ада преподает своему юному племяннику уроки по совращению его «подопечного» — увы, нелицеприятные для читающих, зато более полезные, чем тома благочестивых наставлений, которые хочется приводить безо всяких комментариев: «Как бы ты ни действовал, в душе твоего пациента всегда есть и доброе, и злое. Главное направлять его злобу на непосредственных ближних, которых он видит ежедневно, а доброту переместить на периферию так, чтобы он думал, что испытывает ее к тем, кого вообще не знает. (...) Ты должен ревностно охранять это странное предположение: "Мое время — мое!" Пусть ему кажется, что он начинает каждый день как законный владелец двадцати четырех часов. Пусть ему представляется тяжелым налогом та часть этой собственности, которую он оставляет на работе, и щедрым пожертвованием — та, которую он отводит на религию. И никогда не позволяй ему усомниться в том, что совокупность времени каким-то таинственным образом принадлежит ему сызмальства. (...) Общее правило, которое мы уже утвердили среди них, вот какое: во всех переживаниях, делающих их счастливее или добрее, только физические факты "на самом деле", а духовные "субъективны", во всем же, способном их огорчить или развратить, духовное — это и есть действительность, и, не обращая внимания на нее, мы от "самого дела" убегаем. Таким образом, при рождении ребенка кровь и боль "на самом деле" есть, а радость — субъективна. В смерти же именно наш ужас обнаруживает, что такое "на самом деле" смерть. Ненавистный человек "на самом деле" отвратителен — в ненависти человека видишь таким, каков он есть, в ненависти разбиты все иллюзии; обаяние же человека любимого — просто субъективная дымка, скрывающая похоть или корысть».
По-новому интерпретирует двадцатый век и легенду о докторе Фаусте. У А.Луначарского (которому в 1909 году, правда, еще далеко до советского наркома просвещения) Фауст получился правителем города, все-таки построенного на земле, что была отвоевана у моря («Фауст и Город»). Но мирское величие не красит, а ослепляет Фауста, ставит стену между ним и его детьми: «Он влюбился в себя, как новый Нарцисс, вечное поклонение перед собою ослепило его разум», — злорадствует его приспешник, «барон Мефисто». И все же этому Фаусту в финале дано прозреть, обращаясь к своим гражданам со словами надежды: «Дети, братья, верю, верю в вас; плодитесь, растите, освещайте мир, достраивайте, познавайте, стройте, и вы будете как боги». Правда, что получается из следования таким лозунгом, видно по версии М.Арцыбашева, вообще писателя не оптимистичного, а после эмиграции — и подавно. Так история преобразуется в трагический фарс «Дьявол» (1925), где, разумеется, Фауст-революционер, избавивший мир от тиранов, сталкивается после своей победы с Членами Комитета, признающими один террор, «систематический, кровавый, без пощады» и объявляющими врагом своего же предводителя. Вселенский спор между Духом любви (замещающим гетевского Бога) и Дьяволом здесь заканчивается победой последнего: «идее светлой всеобщего слиянья» не найти воплощения в мире, а зло «царствует над миром единым вечным властелином». А сделка Фауста на сей раз носит характер «отсроченного самоубийства»: если слепой герой до последнего не решался расстаться с жизнью, веря в добро и торжество истины, то прозревший Фауст, воочию увидевший, как неизменно побеждают похоть, разврат, продажность, насилие и ложь, в финале, уже сознательно, потянется к яду, «забвенья смертного, как воздуха, алкая», и место его в качестве председателя Комитета займет сам Дьявол...
Бессмысленна, нелепа, безобразна,
Все тот же мрак кругом ... Сознание бессилья
Подрезывает нам сияющие крылья
Порыва страстного восторженной мечты
К той жизни, - полной красоты,
Добра, могущества, свободы, наслажденья, -
О коей грезим мы от самого рожденья! .
Усильям нет числа, и жертвам нет имен,
Но длится без конца все тот же страшный сон ...
Уже мы падаем, в борьбе изнемогая,
Но так же далеки врата земного рая!
А впоследствии и Томас Манн напишет своего «Доктора Фаустуса», и Клаус Манн своего «Мефистофеля» - на реалистическом материале фашистской Германии, но оглядываясь все на ту же вечную историю...
23.12.2008 в 19:17

laughter lines run deeper than skin (с)
И все же центральной темой в литературе на библейские темы, начиная примерно с середины девятнадцатого века, становятся события Нового Завета — не случайно до этого момента я не упоминаю о «новейших евангелиях», вынося их за скобки. Разговор о них мне хочется начать с исключения — «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана совсем не fiction, а беллетризированная биография, которых появится тоже еще великое множество. Но именно на художественную литературу повлияло это сочинение, и прежде всего сам подход автора к Евангелиям как к «таким же книгам, как всяким другим», определил его методику: он пишет биографию Христа на свидетельствах Нового Завета так, как если бы составлял биографию Наполеона по запискам его ветеранов. Сравнение с Наполеоном уместно еще и в другом аспекте: по мнению Ренана, деяния Иисуса из Назарета так же обросли легендами и домыслами, и его чудеса, обращавшие в веру современников, для человека девятнадцатого века, наоборот, служат чуть ли не источником сомнения. «Для рационалиста Евангелие является источником, к которому следует прилагать общие правила критики источников; по отношению к нему мы находимся в том же положении, как араболог по отношению к Корану и Хадифу, как санскритолог по отношению к Ведам и буддийским книгам. Разве арабологи признают Коран непогрешимым? Разве их обвиняют в том, что они фальсифицируют историю, когда они рассказывают о происхождении ислама не так, как рассказывают в нем мусульманские теологи?»
Евангелие как исторический источник для исторического же романа? Евангелие как свидетельство наполовину легендарное, которое можно не только толковать и объяснять, но и искать в нем «позднейшие напластования», и даже домысливать, «как оно было на самом деле»? Перед этой идеей не мог устоять золотой век романа. Подчеркнутые анахронизмы произведений Средних веков и Нового времени с их «князем Адамом» и футуристическими видениями сменятся подчеркнутой историчностью: авторы начнут исследовать этнографию, политическую и религиозную расстановку сил в первом веке нашей эры. Вслед за Ренаном, обратят внимание на саму природу библейских мест: «Соседняя область Иерусалима представляется, быть может, самой печальной местностью в мире. Напротив, Галилея, вся покрытая зеленью, очень тенистая, очень веселая, поистине страна Песни песней, страна песнопений Возлюбленного. (...) Мессия на брачном пире, грешница и добродетельный Закхей, приглашенные к его трапезам, основатели Царства Небесного в виде званых на брачный пир, - вот, на что дерзнула Галилея, что она допускала. Греция при помощи скульптуры и поэзии рисовала жизнь человеческую в виде чудных картин, но в них никогда не было ни глубокой перспективы, ни далеких горизонтов». Будут стремиться авторы разгадать мысли, действия, внешний облик самого Иисуса: «Тогда в течение нескольких месяцев, может быть, года, Бог действительно обитал на земле. Голос молодого плотника вдруг принял необыкновенную мягкость. Все его существо дышало бесконечной обаятельностью, и кто раньше его видал, теперь его не узнавал. У него еще не было учеников, и группа, собравшаяся вокруг него, не была ни сектой, ни школой; но в ней уже чуялся общий дух, нечто поразительное и привлекательное. Его приветливый характер и, быть может, обольстительная внешность, какая иногда встречается у еврейской расы, создали вокруг него особую увлекательную атмосферу, от влияния которой никто из среды этих добродушных и наивных племен не мог устоять».
Сначала все же романисты не выходят за рамки изображения персонажей, окружающих фигуру Спасителя. Фаррар, также написавший беллетризированную биографию Христа, в романе «Сумрак и заря» (в русском переводе — «На заре христианства») рисует судьбы апостола и первые шаги христианского учения. О евангельских временах и первых шагах христианства повествуют исторический роман «Камо грядеши?» (1894-96), где появляется апостол Павел и история его пути в Дамаск, а также повесть «Пойдем за Ним» об обращенном римлянине Г.Сенкевича. На пике популярности в конце 19 века были романы Мэри Корелли «Варрава» и «Бен-Гур» Лу Уоллеса, впоследствии несколько раз экранизированный. Португалец Эса де Кейрош в повести «Реликвия» (1887) придает евангельской теме антицерковное звучание – те, кто читал, находят в ней параллели с рукописью булгаковского Мастера. Великий князь Константин Романов в 1914 году под псевдонимом К.Р. опубликовал стихотворную драму «Царь Иудейский», посвященную событиям Страстной Недели, где Христос и апостолы оставались за сценой, зато действовали Иосиф Аримафейский, Пилат и другие лица евангельской драмы. Шалом Аш, с позиций иудея, симпатизирующего личности Христа, пишет роман «Назарянин» (1939), а также повести «Апостол» и «Мария» (1949).
В новелле Анатоля Франса «Прокуратор Иудеи» мы видим Понтия Пилата, вспоминающего минувшие дни и неудобства жизни римского прокуратора среди фанатичных иудеев: «Для них недоступны диалектические споры без распри, от всей чистоты души, о божественных вещах, пусть и окутанных туманом и исполненных неопределенности. (...) Сто раз толпы иудеев, богатых и бедных, со священниками во главе, обступали мое кресло из слоновой кости и, цепляясь за полы моей тоги и за ремни сандалий, с пеной у рта взывали ко мне, требуя казни какого-нибудь несчастного, за которым я не находил никакой вины и который был в моих глазах таким же безумцем, как и его обвинители. Что я говорю, сто раз! Так бывало ежедневно, ежечасно. И однако ж я был вынужден исполнять их законы, как наши собственные, ибо Рим вменял мне в обязанность не нарушать, а поддерживать их обычаи, держа в одной руке судейский жезл, а в другой секиру.». Казалось бы, самое время после этого вспомнить об Иисусе из Назарета, но... «Понтий Пилат нахмурил брови и потер рукою лоб, пробегая мыслию минувшее. Немного помолчав, он прошептал: — Иисус? Назарей? Не помню». И автор представляет самому читателю решать, то ли прокуратор уклоняется от ответа, то ли действительно не заметил Иисуса среди множества таких же несчастных, не оказавшихся подлинными мессиями...
23.12.2008 в 19:17

laughter lines run deeper than skin (с)
Карел Чапек в «Книге апокрифов» (1937) по-своему представляет перед нами многие знакомые сюжеты. У него появится и Лазарь, боящийся даже узнавать новости об арестованном Иисусе, чтобы не умереть второй раз, и Пилат, который искренне жалеет о том, что ученики не пришли на помощь своему Учителю («Вечер Пилата»), но все же задается вопросом, что есть истина, не станут ли ученики нового пророка распинать других ради его истины, ведь «мир должен быть безгранично велик, просторен и волен, чтоб вместились в него все подлинные истины». «Я верю, — утверждает он, — каждый владеет частицей ее: и тот , кто говорит «да», и тот, кто говорит «нет». Если бы эти двое объединились и поняли друг друга, возникла бы истина в полном виде. Конечно, «да» или «нет» нельзя соединить, но люди-то всегда могут объединиться; в людях больше истины, чем в словах» («Кредо Пилата»). Услышим мы голос простого хлебопека, который и рад бы последовать за учителем, да насущные интересы мешают: «Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чей-нибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не обходится. Вот я и говорю - пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами - это уж нехорошо. (...) Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов - конечно, эдак можно и задаром хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! (...) Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: "Распните его! Распните его!"» И обязательно увидим мы у Чапека суровую, хозяйственную Марфу, которая, заботясь о том, чтобы у Учителя под ногами был чистый пол, на столе еда, а сам он мог отдохнуть после дальней дороги, не позволяет себе присесть и послушать его речи, хотя ведь и она так жаждет доброго слова: «Но, госпожа Тамар, вы, верно, и это знаете: иной раз на минутку, на одну только минутку сложишь руки на коленях, и тогда странные такие мысли приходят в голову: а вдруг кто-нибудь тебе что-нибудь скажет или посмотрит на тебя так... так, словно бы говоря: "Доченька, это ты ведь любовь свою нам отдаешь, и всю себя нам жертвуешь, телом своим полы трешь, и всю эту чистоту чистотой души своей сохраняешь; и входим мы в твой дом, словно дом этот - ты сама, Марфа, и ты по-своему много любила..."» А что на самом деле услышала Марфа от своего гостя, мы все знаем по первоисточнику.
Сельма Лагерлёф, поведавшая нам о путешествии Нильса с дикими гусями, возвращается к жанру апокрифов еще раньше, в 1914 году, в своих «Легендах о Христе». Там происходят по-детски светлые и поэтичные чудеса: к пересохшему колодцу, в котором когда-то отразилась Вифлеемская звезда, возвращаются из рая волхвы, чтобы наполнить его вновь; маленький Иисус защищает от людских обид даже пчел и лилии, за что они помогают ему и его семье уйти от преследования римлян; а маленькая птичка-красношейка решается вырвать шип из тернового венца Спасителя. Лагерлеф вспоминает и исцеление Тиберия с помощью платка Вероники, и давнюю историю с глиняными птичками, причем еще в детстве сталкивает с Иисусом его будущего противника: «На приступочке соседнего дома сидел Иуда, рыжий и безобразный мальчик с лицом в синяках. Его одежда висела клочьями из-за постоянных драк с уличными мальчишками. В эту минуту он сидел совсем спокойно и никого не задирал, а так же, как Иисус, работал над кусочком глины. Эту глину он не сам достал: он и на глаза не посмел бы показаться гончару, потому что частенько бросал камнями в его хрупкий товар. (...) Когда Иуда увидел, что птички по приказу Иисуса расправили крылья и полетели, он зарыдал. Он рвал на себе волосы, как старые люди, которых ему приходилось видеть в великом горе и сокрушении, и бросился к ногам Иисуса. Он валялся в пыли пред Иисусом, целовал его ножки и просил, чтоб Иисус растоптал его, как он, Иуда, растоптал его глиняных птичек. Ибо Иуда любил Иисуса, восхищался им, боготворил и ненавидел его в одно и то же время. Но Мария, все время следившая за игрой детей, встала, подняла Иуду с земли, посадила к себе на колени и приласкала его. «Бедный ребенок! - сказала она ему. - Ты не понимаешь, что дерзнул на то, на что не может дерзнуть ни одно из живых существ. Никогда больше не делай этого, если не хочешь стать несчастнейшим из людей! Горе человеку, который хотел бы сравняться с тем, кому солнечный свет служит красками и кто может в мертвую глину вдохнуть дыхание жизни». («В Назарете»)
А вот «Иуда Искариот» Леонида Андреева предстает сложным и в высшей степени неудобным для всех окружающих существом. Предатель и обожатель, искуситель и обвинитель, отталкивающий всех своим внешним и внутренним уродством, но именно потому оказавшийся в кругу избранных Иисусом, готовый пойти на любую подлость и убить любого, чтобы выразить свою любовь, но именно потому отвергнутый, ведь для любви не нужны убийства и подлости... «По рассказам Иуды выходило так, будто он знает всех людей, и каждый человек, которого он знает, совершил в своей жизни какой-нибудь дурной поступок или даже преступление. Хорошими же людьми, по его мнению, называются те, которые умеют скрывать свои дела и мысли, но если такого человека обнять, приласкать и выспросить хорошенько, то из него потечет, как гной из проколотой раны, всякая неправда, мерзость и ложь». Таким образом, герой Андреева действует почти иррационально, стремясь не то подтвердить, не то опровергнуть свое представление о человеческом роде, и боясь снова предстать «обманутым», и втайне желая этого. Что ж, испытания предательством Иуды не выдерживает никто — высокопоставленные священнослужители легко соглашаются на его предложение, оценив себя в пресловутые тридцать сребренников: «Ах, Анна, старый, седой, глупый Анна, наглотавшийся закона, — зачем ты не дал одним серебреником, одним оболом больше! Ведь в этой цене пойдешь ты вовеки! (...) Если я скажу морю: море, ты знаешь, во сколько люди оценили своего Иисуса? Если я скажу горам: горы, вы знаете, во сколько люди оценили Иисуса? И море и горы оставят свои места, определенные извека, и придут сюда, и упадут на головы ваши!» Не может подать Иуде надежды и народ, так и не прозревший или не посмевший спасти своего спасителя: «"Так, так! — быстро подумал Иуда, и голова его закружилась, как у пьяного.- Все кончено. Вот сейчас закричат они: это наш, это Иисус, что вы делаете? И все поймут и..." Но верующие шли молча. Одни притворно улыбались, делая вид, что все это не касается их, другие что-то сдержанно говорили, но в гуле движения, в громких и исступленных криках врагов Иисуса бесследно тонули их тихие голоса». И даже «хорошие» ученики ничего не сделают ради учителя: ведь «своего учителя они всегда любят, но больше мертвым, чем живым», и ничего не смогут ответить на обвинения «нехорошего» ученика: «Кто любит, тот не спрашивает, что делать! Он идет и делает все. Он плачет, он кусается, он душит врага и кости ломает у него! Кто любит! Когда твой сын утопает, разве ты идешь в город и спрашиваешь прохожих: "Что мне делать? мой сын утопает!" — а не бросаешься сам в воду и не тонешь рядом с сыном. Кто любит! (...) Отчего же ты не пошел? Отчего ты не пошел, Петр? Геенна огненная — что такое геенна? Ну и пусть бы ты пошел — зачем тебе душа, если ты не смеешь бросить ее в огонь, когда захочешь!» Да и вообще, стоит ли искушать кого бы то ни было? "—Но ведь ты знаешь, что я люблю тебя. Ты все знаешь. Зачем ты так смотришь на Иуду? Велика тайна твоих прекрасных глаз, но разве моя — меньше? Повели мне остаться!.. Но ты молчишь, ты все молчишь? Господи, господи, затем ли в тоске и муках искал я тебя всю мою жизнь, искал и нашел! Освободи меня. Сними тяжесть, она тяжеле гор и свинца. Разве ты не слышишь, как трещит под нею грудь Иуды из Кариота? И последнее молчание, бездонное, как последний взгляд вечности. — Я иду». Сам Иуда, заранее решивший после своего предательства покончить с жизнью, действительно готовится и к радостной встрече, и к геенне огненной: «Ты слышишь, Иисус? Теперь ты мне поверишь? Я иду к тебе. Встреть меня ласково, я устал. Я очень устал. Потом мы вместе с тобою, обнявшись, как братья, вернемся на землю. Хорошо? (...) Но, может быть, ты и там будешь сердиться на Иуду из Кариота? И не поверишь? И в ад меня пошлешь? Ну что же! Я пойду в ад! И на огне твоего ада я буду ковать железо и разрушу твое небо. Хорошо? Тогда ты поверишь мне? Тогда пойдешь со мною назад на землю, Иисус?»
Образ Искариота, на сей раз — таинственный и грозный, появляется и у современника Андреева, Максимилиана Волошина, в стихотворении «Иуда апостол»:
Дух земли - Сатана - вошел в Иуду -
Вещий и скорбный.
Все двенадцать вина и хлеба вкусили,
Причастившись плоти и крови Христовой,
А один из них земле причастился
Солью и хлебом.
И никто из одиннадцати не понял,
Что сказал Иисус,
Какой Он подвиг возложил на Иуду
Горьким причастием.
23.12.2008 в 19:18

laughter lines run deeper than skin (с)
Значительно позже Генрик Панас в «Евангелии от Иуды» (1973) выводит своего повествователя совсем другим. Это умный, практичный человек, прекрасно знакомым и с греко-римской ученостью, и с финансовыми делами, и с военной стратегией, потомок древнего рода иудейских банкиров. В общине Иисуса он оказался, следуя за Марией Магдалиной, к которой издавна был неравнодушен, и надеясь, что рано или поздно найдет способ завоевать ее сердце, «обратив себе в выгоду» влияние учителя, а пока что занимает положение казначея, снабженца и главного источника финансирования. Иногда он даже сам порождает чудеса: так, раздав оставшиеся после продажи полторы корзины лепешек и немного рыбы, он сам не знал, что этот эпизод превратится в легенду о чудесном насыщении... Действительно, герой Панаса находит подтверждение тому, что вся жизнь окружена мифами и мифотворчеством, и само предательство Иуды в этом рассказе тоже оказывается мифом чистейшей воды: учитель действительно дает ученику поручение, но совсем другое — вывести женщин и детей, так как остальные ученики настаивают на вооруженном выступлении, заранее обреченном на провал... «Я гласил братство душ, равенство, незлобие, ел и пил с ними и никому не сказывал – ты старший, а ты младший. А меж ними уж сегодня волнение - кому править да управлять, с завистью и любочестием друг друга высматривают, ждут, кто возвысится. И сие покуда я жив, а что станется, когда умру? (...) Не место здесь тебе. Иуда, в деле великой крови, и мне не место, да я в воле божией, ты нет, коли погибну, по пути света поведешь правых, коли жив останусь, вместе пойдем сызнова, с начала самого». Вообще Иисус в глазах этого Иуды — человек несомненно выдающийся, хоть и «не свободный от душевного разлада», но искренне желающий претворить в жизнь завет Бога и страдающий за людей. Дело восставших, разумеется, жестоко подавлено – повстанцы, как мужественны они ни были бы, ничего не могут поделать с регулярной армией, и «господне воинство тоже не оборонило нас, солнце не остановило свой бег, и никакого иного чуда не произошло». Все, что может узнать Иуда о судьбе Учителя – то, что один из пленников даже на кресте запел известный псалом: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! я вопию днем - и Ты не внемлешь мне, ночью - и нет мне успокоения. Но Ты, Святый, живешь среди славословий Израиля. На Тебя уповали отцы наши; уповали, и Ты избавлял их...» Мария исчезает в пучине безумия, снедаемая видениями приходящего к ней Иисуса, а сам Иуда, потерявший все, чего искал, отходит от дел: «В эти страшные дни я исчерпал веру во всемогущество неземных сил до дна, а лучше сказать - до вершины, ибо убедился: вершина сия, подобно Олимпу, пуста. Пуста, но вовсе не ужасна, ежели достанет сил вернуться к людям. Но горе тому человеку, кого одиночество возведет на вершину в поисках бога; убедившись, что бога нет, он не найдет пути обратно; и тогда человек останется поистине одинок, в пустоте абсолютной».
Об этой абсолютной пустоте и об одиночестве души, лишенной бога, рассказывает Пер Лагеквист, обратившись к судьбе Вараввы в одноименном романе (1950). В центре повествования – обычный разбойник, рожденный в ненависти, от насильственной связи главаря шайки и пленницы, но ставший первым из тех, за умер Иисус: «Они вот болтают, будто он умер за них, вместо них. Что ж! Возможно. Но вместо Вараввы-то он умер уж точно, этого-то никто отрицать не будет! И выходит, Варавва ближе ему, чем они, чем все вообще, он совсем иначе с ним связан, и они еще не подпускают к себе Варавву! Он избран, можно сказать, - избран, чтоб не страдать, чтоб избавиться от мучений. Он и есть настоящий избранник, его отпустили вместо самого Сына Божия - тот сам так пожелал, так повелел». Между тем апостолы никак не могут принять «отпущенника», который к тому же держится «сам по себе» и не может проникнуться даже чудом воскресения Лазаря – общение с ожившим мертвецом внушает ему лишь ужас и отвращение: «да, человек тот был мертв и потом воскрес, в этом нет никакого сомнения. Но лично он, Варавва, не понимает, зачем их Учителю понадобилось его воскрешать». Первохристиане считают себя избранными, а не собирателями – им не нужен пока что ни разбойник Варавва, ни его подруга Заячья Губа, которая даже свидетельствовать о чудесах Христа не может толком из-за своего косноязычия и погибает под камнями толпы. А между тем, может быть, она ближе всех подошла к их Учителю: «Потом она стала вспоминать, как она видела Сына Божия. Как он был с нею ласков. Никто еще никогда не был с нею так ласков. Она бы могла его попросить, чтоб исправил ее уродство, да только ей не хотелось. Ему ничего бы это не стоило, да только ей не хотелось просить. Он помогал тем, кому помощь правда нужна, он творил великие дела». Схоронив Заячью Губу, Варавва затаивает злобу на «этого распятого», который «потребовал» от нее этой страшной жертвы, и остается в вечной своей неприкаянности и отъединении: «А их "братство", и "вечери любви", и "любите друг друга" - это ему не нужно. Он сам по себе. И в своих отношениях с тем, кого они называют Сыном Божиим, с тем распятым, он тоже останется самим собой. Он не раб ему, вроде них. Сами пусть молятся и вздыхают». Независимость не приносит Варавве ни счастья, ни покоя: после долгих лет разбойной жизни попав в подземные рудники, он оказывается там скован одной цепью с христианином Сааком и даже, благодаря его заступничеству, попадает обратно на светлую землю. Но вера остается далека от него, и испытание доказывает это: когда хозяин, увидев на его рабской бирке нацарапанное товарищем имя Иисуса, спрашивает, зачем ему это:
«— У меня нет Бога, - наконец ответил Варавва так тихо, что его почти не было слышно. Но и римлянин, и Саак расслышали этот ответ. И после этих немыслимых слов Саак взглянул на него с таким отчаянием, болью и недоумением, что взгляд этот в самое нутро впился Варавве, пронизал его насквозь, хоть сам Варавва и не смотрел тогда на Саака. Удивился и римлянин.
— Не понимаю, — сказал он. — К чему же тогда "Иисус Христос" у тебя на бирке?
— Потому что мне хочется верить, — отвечал Варавва, не поднимая глаз».
Желания оказывается недостаточно: имя Христа, нацарапанное на рабской бирке взамен имени господина, римлянин перечеркивает вместе с надеждами Вараввы... Правда, ему еще суждено выйти на свободу, но в римских катакомбах «отпущенник» не находит христиан, с которыми и хотел бы соединиться: «"Любите друг друга"... "Любите друг друга"... Но вот он пришел к ним, а их там не оказалось, их там ни единого не оказалось. И он блуждал среди тьмы, по своим кротовым ходам... Куда же они подевались? Куда они подевались, эти, которые якобы любят друг друга?» Старый разбойник может выйти навстречу их Богу единственным способом, который доступен его разумению: вообразив, что пожар Рима — долгожданное явление Распятого, обещавшего «спалить этот мир дотла», он присоединяет свои головни к его пламени, за что и попадает в тюрьму наравне с первохристианами, вовсе неповинными в поджогах, среди которых и Петр, когда-то знавший и отвергавший его, но с тех пор много проживший и познавший жалость: «- Это несчастный человек, - сказал он, - и мы не вправе судить его. Сами мы полны изъянов и пороков, и не наша заслуга, если Господь милует нас. Мы не вправе судить человека за то, что у него нету Бога». Так, рядом с христианами, но не вместе с ними, Варавва принимает распятие, по-прежнему одинокий, даже в смертный час не скованный ни с кем, хотя бы железной цепью, и никем не утешенный: «...он сказал во тьму, словно бы к ней он обращался:
- Тебе предаю я душу свою.
И он испустил дух».
23.12.2008 в 19:18

laughter lines run deeper than skin (с)
Ян Добрачинский, вспомнив Евангелие от Никодима, издал в 1953 году свои «Письма Никодима», в которых библейские события излагаются уже от лица высокопоставленного фарисея, не скрывающего презрения к «амхаарецам», простому народу, не питающего особых надежд на пришествие мессии. «Для того, чтобы победить этот мир, нужно быть еще злее, еще горделивее и похотливее всех остальных. В мире только война приносит победу...» Галилейский проповедник и целитель, увлекающий «грешников, мытарей и нищих» своими речами, нужен Никодиму прежде всего для того, чтобы он помог исцелить его горячо любимую дочь. Однако Никодим так и не решается просить о чуде, и вообще многого не может понять в его поведении: он возмущается легкомысленностью чуда на свадьбе («можно давать голодным хлеб, но не вино!»), удивляется, когда Иисус не одобряет тех, кто жаждет от него лишь чудес, не понимает, почему плачущие, калеки и обиженные, по его словам, благословенны («можно подумать, что в жизни нет большей удачи, чем быть обиженным!») и с изумлением видит, что «пророк» также испытывает боль и сомнение, не находя тех, кто мог бы ему уверовать... «Мне кажется, что я сразу понял, о чем Он говорит. Нет заповедей - не убий, не прелюбодействуй, не клянись, не кради - которые не были бы напрасны, исчезни из мира любовь. (...) Закон требует: "Будь честным человеком". Он же, как будто учит: "Если ты честен, можешь стать моим учеником. Но если ты и не честный человек - только люби, и тоже будешь моим учеником...» С горечью и отчаянием, обострившимися после смерти дочери, Никодим понимает, что в царстве Христа для него места не предусмотрено – «он отдал его простакам, вроде Симона, Фомы, Филиппа», и что рано или поздно Христа предадут те, кто ждал от него чудесной победы над римлянами, как казначей Иуда, которому давно надоело слушать о любви вместо долгожданного восстания и считать общинные деньги, не имея своих: «У меня не было даже пяти собственных динариев, чтобы купить себе вина, масла, любви... Он говорит, что любит людей. Сказки! Он не понимает, что человека никто никогда не полюбит, если он бедняк, нищий, голь...» В «Письмах Никодима» очень живо показан весь процесс Иисуса, как он разваливается прямо на глазах: свидетели путаются в показаниях, а среди обвинителей одни требуют досконального соблюдения предписаний и процедур, другие же считают его пустой тратой времени, как происходит перетягивание каната между Пилатом и Синедрионом, каждый из которых мечтает лишь насолить другому: «Теперь я уже знал, что произойдет. Люди на улице поняли, что Пилат защищает Учителя. А ведь и их тоже волновала не жизнь Иисуса, а желание одержать победу. Борьба с фарисеями и саддукеями уступило место борьбе с римлянами. (...) Если бы я крикнул: "Освободи и его!", толпа, может, пошла бы за мной! Наверняка пошла бы... Но я не умею управлять людьми... Я не люблю толпы... Я боюсь ее...» Теперь Никодим может, казалось бы, только схоронить того, за кем он пристально следил три года, не разделяя радости его учеников, а ему остались лишь «непонятные слова»: «Что значило тогда: "Родиться заново? Что значило: "Возьми мой крест, а я возьму твой? Что значило: "Дай мне свои печали?"» Но ответом на загадки становится чудо Воскресения и встреча на пути в Эммаус, дающее успокоение и надежду герою Добрачинского: «И Руфь, и Иосиф - с Ним... Его смерть открыла край неведомой радости. Они теперь там. Пусть мне будет их не хватать до самого конца, и никто не заменит мне их. У них ни в чем не будет недостатка! Они с Ним в Царстве. Они наверняка с Ним... Что с того, что я опасности, если можно быть спокойным за судьбу самых дорогих мне людей?! (…) Каждый может сам Его встретить, как встретил я по дороге в Эммаус... А может, и Иуда встретил его, когда оторвал от сердца серебро и бросил во двор Храма? Иуда... Наверно, каждый хоть раз встречает Иисуса. Но каждый из нас может и помешать в этой встрече другому».
23.12.2008 в 19:18

laughter lines run deeper than skin (с)
Вообще, чем дальше, тем больше к евангельской теме обращаются те, кто одержим сомнениями или имеет иной взгляд на ход событий и их смысл. Если когда-то, чтобы выразить свое мнение о Христе, требовалось основать новую ересь, то в двадцатом веке для этого достаточно написать роман – такой, например, как роман Н.Казандзакиса «Последнее искушение» (1952). Здесь нет опровержения основ христианской веры, нет антипатии к Иисусу и его учению, мистические трактовки не заменяются материалистическими – героев сопровождают чудеса и знамения, сын плотника из Назарета действительно слышит голос Бога и подвергается искушениям дьявола. Но сам Иисус, каким рисует его писатель, далеко не сразу готов принять свое предназначение и пререкается с Богом: «Я не могу. Я слишком слаб, ленив и труслив. Не прочь хорошо поесть, выпить и посмеяться. Хочу жениться, иметь детей. Оставь меня! (…) Меня не заботит Царство Небесное. Мне хорошо на земле. Я хочу жениться, жениться на Магдалине, пусть даже она блудница. Это моя вина, что она стала такой. Я должен спасти ее. Слышишь? Ее!.. Не землю, не царство земное, а Магдалину. (…) Да, ты правильно понял. Я делаю кресты нарочно… Чтобы ты возненавидел меня и избрал другого. Чтобы я мог спастись». Конечно же, герой Казандзакиса на самом деле вовсе не труслив и не слаб, и хоть непосильна духовная борьба между земным и небесным, которую он обречен вести всю жизнь, он не отступит от нее, но однажды смирится перед волей Бога и понесет слово любви, хотя сам хотел бы, чтобы в уста его были вложены горящие уголья, как другим пророкам. Его притчи поначалу будут даже милосерднее, чем евангельские: бедный Лазарь заступится за страдающего в аду богача, а жених впустит на свадебный пир неразумных дев вместе с разумными, «ибо дорога их была нелегка и они устали»… Но все изменит встреча с Иоанном Крестителем, после которой Иисус должен удалиться в пустыню, чтобы окончательно понять смысл своей миссии:
«- Если бы я был огнем, то пылал; если бы был секирой, то рубил; но я – сердце, и я люблю.
- Я тоже сердце и потому не могу терпеть несправедливость, бесстыдство и бесчестье. Разве можно любить неправедных, бесчестных и бесстыдных? Руби! Гнев – одна из главных обязанностей человека. (…) Измени свой лик, сделай сильными руки, укрепи сердце. Тяжела твоя ноша. Кровь и тернии вижу на твоем челе. (…) Два пути лежат перед тобой: путь человеческий, прямой и ровный, и путь Божий, тот, что ведет наверх. Выбери самый трудный. Прощай!»
Осознав, что перед ним действительно лежит трудный путь – принять секиру от Иоанна и роль «козла отпущения», останки которого встретились ему в пустыне, Иисус вступает на дорогу, ведущую его на крест, прочь от радостей и забот материального мира:
«-Мне казалось, что я жених и держу ветвь миндаля, но оказалось, что я дровосек. Помните, как мы ходили по Галилее и проповедовали: земля прекрасна, земля и небо – едины, вот-вот откроется Рай, и мы войдем? Так вот, это был сон, и теперь мы проснулись. (…) Внутри нас – Царство Небесное. Снаружи – царство Зла. И между ними война. Первый наш долг – сокрушить секирой Сатану.
-Какого Сатану?
-Мир вокруг нас».
Но самое тяжелое, действительно «последнее искушение» ждет героя Казандзакиса на самом кресте: дьявол, когда-то искушавший его в образе змеи соблазнами плоти, в образе льва – властью над миром, а в образе архангела – мечтой стать не рабом, а сыном Бога, дерзновенно сказать ему «потеснись, дай мне место», - в последнюю минуту приходит к Иисусу в образе ангела-хранителя, оповещая, что все его страдания были сном. И вот сын плотника из Назарета возвращается в мир, чтобы полной чашей испить его радости, завести семью и детей, стать скромным тружеником, забросившим юношеские мечты о величии, и встретить спокойную старость. Но мир, из которого исчез подвиг Спасителя, уже не может стать таким, каким должен был стать: Магдалина будет забита камнями, проповедь обратившегося Савла будет ложной, созданной «из воздуха», чтобы дать людям утешение и спасение, записки бывшего мытаря никогда не станут святым Евангелием от Матфея, а тот, кто c суровостью и надеждой следовал за Иисусом с первых страниц, теперь сам бросит ему в лицо обвинение в предательстве: «Твое поле брани, предатель, было на кресте, и тебе это известно. Другим назначено возделывать земли и плодить детей. Ты должен был взойти на крест. (…) «Я агнец Божий, - блеял ты, - иду на заклание, чтобы спасти мир. Иуда, брат мой, не бойся. Смерть – это врата бессмертия. Я должен войти в них. Помоги мне!» Я любил и верил в тебя столь сильно, что согласился донести на тебя. Но ты… ты…» И, раздавленный тяжестью своей вины, Иисус может лишь сокрушаться о том, что не может вернуться на предназначенный ему крест – но вдруг действительно оказывается в том утерянном мгновении: это его благополучная жизнь, а не распятие было мороком соблазна… «И сразу великая, безудержная радость охватила его. Нет, нет, он не трус, не изменник, не предатель! Он не отступил. Сдержал обещание. Принял страдание на кресте. (…) Так, значит, земные радости, жены, дети и эти дряхлые старцы, проклинавшие его, - всего лишь сон, видение, соблазны Лукавого. Его ученики спаслись и теперь по всему миру разносят Благую Весть.
-Свершилось! – вырвался из груди Иисуса победный крик. И было это так, как если бы он сказал: «Началось!»
Бунтующие шестидесятые породили еще одно художественное событие, само название которого – немалый шок: наверное, когда последователи Савонаролы объявляли Иисуса «королем Флоренции», и это не звучало так, как название рок-оперы Э.Л.Уэббера и Т.Райса «Иисус Христос – Суперзвезда». Однако авторы знали, что делают: в то самое время, когда буквально рядом с ними ветвятся и плодятся новые секты и субкультуры, когда уже несколько новых «Христов» успели объявить о себе и засветиться в масс-медиа, сюжетом мистерии новейших времен становится взаимодействие личности с толпой, способной вознести на щит или низвергнуть. Пожалуй, толпа и есть второй центральный персонаж пьесы: она предстает то народом «бедного Иерусалима», поющим осанну спасителю и стремящимся, чтобы их почитание не прошло незамеченным («ты видел, как я махал?»), то сборищем торговцев, готовых продать и купить все на свете, то зелотами, готовыми обрушиться на кого угодно по любому слову предводителя, то гноящейся массой увечных и прокаженных, облепляющей своего целителя (впервые слова «исцелите себя сами!» звучат отчаянным криком усталости), то страшной стеной тех, кто кричит «распни»…
Что ты скажешь теперь, Христос?
Что ответишь на наш вопрос?
Знаешь ли, что в беду попал?
Иль предвидел такой финал?
Как ты сможешь держать ответ?
Видишь ли, что спасенья нет?
Так же смело на смерть пойдешь?
Или чудом себя спасешь?
А тот, которого все они добивают этими вопросами, словно камнями, может быть, впервые за всю свою литературную историю оказывается среди них таким одиноким и усталым, на последней грани нервного срыва. Ведь среди тех, кто стоит чуть ближе к нему, некому подать ему руку помощи: апостолы мечтают лишь о том, как когда-нибудь уйдут на покой, засядут за Евангелие и прославятся навеки, Симон призывает возглавить массы и начать восстание, Магдалина, хоть и стремится утешить и окружить заботой, втайне «не знает, как его любить», не знает этого и Иуда, которого беспокоит нарастающая популярность Учителя, способная вызвать кровавую расправу со стороны римских властей – и из этого опасения он сам выдает Иисуса властям, а потом бросит самому Богу в небеса обвинение: «Зачем ты выбрал меня? Ты убил меня!» Более того, сам Иисус, возможно, не знает, зачем был выбран он сам, и что дадут миру его страдания – он может лишь допытываться об этом у безмолвного неба:
Пусть я умру,
Вынесу все муки, но исполню твой приказ!
Дам им истязать себя, распять всем напоказ...
Мне надо знать, Боже, мне надо знать,
Что ты тогда можешь взамен мне дать?
Мне надо знать, Боже, мне надо знать,
За что умру?..
23.12.2008 в 19:19

laughter lines run deeper than skin (с)
Пожалуй, на этой высокой ноте придется мне сделать еще один кульбит в композиции, а то, увлекшись исторической романистикой по священной истории, я никак не найду способа перейти к тому, что происходило все это время в нашем отечестве. Казалось бы, государственный атеизм никак не способствовал развитию библейской, тем паче новозаветной тематики в литературе. Но еще в 19 веке был найден чрезвычайно удобный прием, который повторится потом чуть ли не во всех повествованиях, упоминающих о Христе — свою версию вечного сюжета «создает» не автор, а один из авторских героев, с героя же, как известно, взятки гладки.
Очевидно, первым из таковых следует считать Ивана Карамазова, автора целых двух юношеских апокрифов: легенды об атеисте, приговоренном за свое неверие пройти до рая «квадриллион лет во мраке», и легенды о великом инквизиторе, а точнее, о явлении Спасителя в средневековой Испании. Глава инквизиции, сразу же взяв его под арест, приходит и упрекает в том, что он не пошел навстречу искушениям дьявола, и эту миссию пришлось взваливать на себя католической церкви, которой теперь его пришествие только мешает: «Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, - эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то и другое и третье и сам подал пример тому. (...) Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный и плененный тобою. Вместо твердого древнего закона, - свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, - но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? (...) И чем виноваты остальные слабые люди, что не могли вытерпеть того, что могучие? Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров? Да неужто же и впрямь приходил ты лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут тайна и нам не понять ее. (...) Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то, уж конечно не для таких, как они. Говорят и пророчествуют, что ты придешь и вновь победишь, придешь со своими избранниками, со своими гордыми и могучими, но мы скажем, что они спасли лишь самих себя, а мы спасли всех».
Из обитателей советского литературного пространства к библейским сюжетам обратятся герои «Мастера и Маргариты»: там появится и рукопись пролетарского поэта Ивана Бездомного, излагающего историю Христа в духе Лео Таксиля, когда-то взявшего на себя труд изложить в стебной интерпретации оба Завета, предстающие в его глазах нелепыми и безнравственными баснями (так получились «Забавная Библия» и «Забавное Евангелие»). Но рукопись Бездомного суждено прочесть одному Берлиозу, а вот рукопись автора, известного нам как Мастер, ту самую, нетленную, прочтут поколения читателей, начиная с его возлюбленной и заканчивая самими героями повествования...
«- А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?
- Всех, - ответил арестант, - злых людей нет на свете.
- Впервые слышу об этом, - сказал Пилат, усмехнувшись, - но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, - обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: - В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?
- Нет, я своим умом дошел до этого.
- И ты проповедуешь это?
- Да.
- А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, - он - добрый?
- Да, - ответил арестант, - он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил. (...) Если бы с ним поговорить, - вдруг мечтательно сказал арестант, - я уверен, что он резко изменился бы».
Бродячий проповедник и целитель Иешуа Га-Ноцри, убежденный, что все люди добры, и что «всякая власть является насилием над людьми», и не способный быть невольным палачом даже для своего допросчика, для которого их разговор заслоняет мучительная головная боль, - на этот раз он действительно один в окружающем его нехристианском мире. Даже единственный ученик, Левий Матвей, записывает за ним не то, что хотел сказать его учитель, и все, что может сделать ради него Понтий Пилат,- поступки вполне в языческом духе: не решившись поставить под удар свою карьеру, отношения с местными властями и само свое существование, он способен лишь помочь ускорить приход долгожданной смерти к распятому, отомстить за него предателю Иуде и создать условия для того, чтобы Левий Матвей мог завершить и распространить свою рукопись...
"- Тебя зарезать мне не удастся, - ответил Левий, оскалившись и улыбаясь, - я не такой глупый человек, чтобы на это рассчитывать, но я зарежу Иуду из Кириафа, я этому посвящу остаток жизни.
Тут наслаждение выразилось в глазах прокуратора, и он, поманив к себе
пальцем поближе Левия Матвея, сказал:
- Это тебе сделать не удастся, ты себя не беспокой. Иуду этой ночью
уже зарезали.
Левий отпрыгнул от стола, дико озираясь, и выкрикнул:
- Кто это сделал?
- Не будь ревнив, - оскалясь, ответил Пилат и потер руки, -- я боюсь,
что были поклонники у него и кроме тебя.
-Кто это сделал? - шепотом повторил Левий.
Пилат ответил ему:
-Это сделал я.
Левий открыл рот, дико поглядел на прокуратора, а тот сказал:
-Этого, конечно, маловато, сделанного, но все-таки это сделал я. - И
прибавил: - Ну, а теперь возьмешь что-нибудь?
Левий подумал, стал смягчаться и, наконец, сказал:
- Вели мне дать кусочек чистого пергамента".
Примечательно, что и у Булгакова, и у Достоевского в том же повествовании, где появляется Иисус, выходят на сцену и адские силы: Ивану Карамазову, доведенному до нервного истощения процессом по делу об убийстве и собственной ролью в нем, является черт в образе "приживальщика", и ему же жалуется на свою судьбу: "Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен "отрицать, между тем я искренно добр и к отрицанию совсем неспособен. Нет, ступай отрицать, без отрицания де не будет критики, а какой же журнал, если нет "отделения критики"? Без критики будет одна "осанна". Но для жизни мало одной "осанны", надо, чтоб "осанна"-то эта переходила чрез горнило сомнений, ну и так далее, в этом роде. (...) Я ведь знаю, тут есть секрет, но
секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я пожалуй тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадрилион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и, скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно!" Мастеру же с Маргаритой, как и многим жителям Москвы, предстоит столкнуться с Сатаной (из множества своих имен на сей раз выступающим под именем Воланд) и его свитой, которые наметили в столице место для ежегодного бала с черной мессой, дело лишь за королевой... Пожалуй, у Булгакова происходит самая удачная сделка с дьяволом в мировой литературе: пройдя свой круг испытаний, герои, с санкции неба и по слову Воланда, обретают покой в "вечном доме, который тебе дан в награду", а Мастеру дается право отпустить своего героя на свободу, по лунной дороге, которая является ему в снах, навстречу своему собеседнику...
23.12.2008 в 19:20

laughter lines run deeper than skin (с)
А вот у Ю.Домбровского в «Факультете ненужных вещей» пишет историю суда над Христом один из героев, отец Андрей Куторга. Как автор, так и герой, на своей шкуре испытавшие действие судебно-репрессивной машины, отказываются от апологий и иллюзий: «Вот вы знаете, почему вся эта печальная история кажется мне совершенно достоверной? Уж слишком все тут по-человечески горько и неприглядно». Предатель Иуда в этом исследовании – «неудавшийся мученик», взваливший на себя непосильную ношу и рухнувший под ней, а Понтий Пилат – средний чиновник, «суровый, но не жестокий, хитрый и знающий свет», вдобавок не желающий поступать в угоду ненавистным иудеям против того, кто проповедует выгодное римлянам непротивление злу и разрушает местные, иудейские, авторитеты. Но, едва стоило намекнуть Пилату, что он может предстать «не другом Цезаря» и сам попасть под обвинение, как тот, сам того не желая, подписывает приговор и умывает руки… Домбровский снова исследует и противоречивость показаний против Христа, и высказывает мнение, что вместе с Иудой против него свидетельствовал какой-то еще из учеников (полагалось два свидетеля), и тот факт, что требование клятвы было величайшим нарушением закона со стороны судей: «Если бы Христос теперь отрекся или ответил на вопрос председателя как-нибудь эдак невнятно, двусмысленно - его обязаны были отпустить. Но он чтил дело своей жизни больше самой жизни, больше матери, сестер и братьев, закона и храма, и в этот самый страшный момент его жизни он не посмел! - слышите, просто не по-смел! - это дело предать. Ведь скажи он только: "Нет, я совсем не тот, за кого вы меня принимаете" - и все! Синедрион победил. Семьдесят два судьи, а за ними стража, свидетели, секретари, служки, в общем, человек сто, вся орава их торжественно выводит его на площадь. На ту самую площадь, где он проповедовал, ставят перед толпой и учениками и провозглашают: "Мы судили сего человека и нашли, что он чист. Он никогда не выдавал себя за Христа, он не обещал вам от себя царство Божье. Он только по своему уму и разуменью толковал вам пророков, а вы его не поняли". И все. И Христа нет. В мире ничего не состоялось. История прошла мимо». Почему же все-таки необходимо было, чтобы искупление произошло, и произошло именно таким образом, герой Домбровского дает свое объяснение: «А если все это так, то мораль сей басни проста: даже Бог не посмел - слышите, не посмел простить людей с неба. Потому что цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих синайских высот, влезь в подлую рабскую шкуру, проживи и проработай тридцать три года плотником в маленьком грязном городишке, испытай все, что может только человек испытать от людей, и когда они, поизмывавшись над тобой вволю, исхлещут тебя бичами и скорпионами - а знаете, как били? Цепочками с шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот, когда тебя эдак изорвут бичами, а потом подтянут на канате да приколотят - голого-голого! - к столбу на срам и потеху, вот тогда с этого проклятого древа и спроси себя: а теперь любишь ты еще людей по-прежнему или нет? И если и тогда ты скажешь: "Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!" - то тогда и прости! И вот тогда и действительно такая страшная сила появится в твоем прощении, что всякий, кто уверует, что он может быть прощен тобой, - тот и будет прощен. Потому что это не Бог с неба ему грехи отпустил, а распятый раб с креста его простил. И не за кого-то там неизвестного, а за самого себя».
Весьма интересно подходит к библейской теме В.Тендряков в разветвленном, многоплановом, поднимающем многие вопросы и темы, повествовании «Покушение на миражи»: группа физиков и лириков, историков и программистов моделирует «мир без Христа», заложив в компьютерную программу условие, что безвестного галилейского пророка забили камнями, едва он начал проповедовать, на тридцатом году жизни... «Он должен был прожить еще три года, взбудоражить Галилею, сказать свою Нагорную проповедь, зовущую "люби ближнего своего и врага своего", появиться в Иерусалиме, испытать предательство одного из учеников и уже только тут мученически погибнуть, как презренный раб, — на кресте. Затем воскреснуть в своих продолжателях, "смертию смерть поправ". Ничего этого не случилось — пророк из суетного Назарета не стал Иисусом Христом, не прошел из поколения в поколение по тысячелетиям, не возвеличен людьми до бога. Как много подвижников, не успевших доказать свое, ныне напрочь забыто!» Согласно гипотезе авторов тендряковского Плана, место учителя должен занять Павел, обращенный уже не явлением Христа, а судьбой реальной девочки-сироты, погибшей из-за его гонений, научившей его страдать не только за себя. И проповедовать этот учитель станет скорее так: «А нужно ли обещать? Не лучше ли сказать: не ждите от других, сами давайте, чем богаты. Если есть у тебя кусок хлеба, преломи его с тем, кто голоден. Если нет хлеба, голоден сам, найди доброе слово для такого же голодного. И тогда не око за око, не зуб за зуб, а благодарность за благодарность, спасение за спасение — кто тогда почувствует себя сиротой?» Однако «павлианство» не может занять места христианства, и даже в машинной версии, чудом или случайной ошибкой программиста, совокупность символов, составляющих образ Христа, восстанавливается на диске вновь, его «воскрешая»... «Воистину неуемен человек! Он и тут замахивается на невозможное, что не предусмотрено матерью природой. Но мать природа непредусмотрительно обделила нас крыльями, а мы все-таки летаем. Разве поднялись бы мы в воздух, если б в глубине веков неподготовленный человек с безрассудной страстью, вопреки природе не пожелал заведомо невозможного — хочу летать! Хочу, и все тут, без всяких на то оснований. И основания были добыты позднее. Слава тем, кто заражает род людской неисполнимыми желаниями!»
У Чингиза Айтматова в романе «Плаха» образ Христа приходит к изгнанному из семинарии «еретику-новомысленнику», журналисту Авдию Каллистратову, который пытается постичь природу «подводных течений» зла в житейском море, сунувшись для этого в самую гущу подпольного наркотического оборота. Жестоко избитый «подельниками» за стремление «спасать нас от самих же себя», а еще более — за то, что он не обратился к помощи главаря, не признав тем самым своего бессилия, выкинутый на ходу из поезда и почти умирающий, Авдий оказывается вне пространства и времени: «Исторический синхронизм - когда человек способен жить мысленно разом в нескольких временных воплощениях, разделенных порой столетиями и тысячелетиями, - присущ в той или иной мере каждому человеку, не лишенному воображения. Но тот, для кого события минувшего так же близки, как сиюминутная действительность, тот, кто переживает былое как свое кровное, как свою судьбу, тот мученик, тот трагическая личность, ибо, зная наперед, чем кончилась та или иная история, что повлекла она за собой, все предвидя, он лишь страдает, не в силах повлиять на ход событий, и приносит себя в жертву торжеству справедливости, которому никогда не состояться». В видении чудака-«богоискателя», который мечется по древней Иудее, чтобы найти и спасти Учителя, предстает последний разговор Иисуса с прокуратором Иудеи, судящем о том «в меру своей подозрительности»: «Он, мол, царь Иудейский, возлюбленный Господом и дарованный Господом иудеям как прямая стезя к справедливому царству Божьему. А царство это такое, при котором нe будет места власти кесаря и кесарей, их наместников и прислужнических синагог, а все-де будут равны и счастливы отныне и во веки веков. Какие только люди не домогались верховной власти, но такого умного, хитрого и коварного еще никто не знал - ведь случись самому дорваться до кормила власти, наверняка бы правил точно так же, ибо иного хода жизни нет и не будет в мире». Сам же Иисус изнемогает от тяжкого, животного страха, вспоминает о матери, но «поступиться парой фраз», признать себя лжепророком, а свое Царство – пустой фантазией, не может: «Первое - не пристало отрекаться от того, что сказано во имя истины, ибо ты сам того хотел. И второе - не пристало брать на себя грех за не содеянное тобой и бить себя в грудь, чтобы от молвы чернящей отбелиться. Коли молва лжива, она сама умрет (...) Ведь ты не станешь отрицать, наместник римский, что смысл существования человека в самосовершенствовании духа своего, - выше этого нет цели в мире. В этом красота разумного бытия - изо дня в день все выше восходить по нескончаемым ступеням к сияющему совершенству духа. Тяжелее всего человеку быть человеком изо дня в день. А посему - как долго ждать придется того дня, в который ты не веришь, правитель, зависеть будет от самих людей. (...) Не я, кому осталось жить на расстоянии перехода через город к Лысой горе, приду, воскреснув, а вы, люди, пришествуете жить во Христе, в высокой праведности, вы ко мне придете в неузнаваемых грядущих поколениях. И это будет мое второе пришествие. Иначе говоря, я в людях вернусь к себе через страдания мои, в людях вернусь к людям».
23.12.2008 в 19:21

laughter lines run deeper than skin (с)
У А.и Б.Стругацких («Отягощенные Злом, или Сорок лет спустя») рукопись, касающаяся нашей темы, «обнаружена при сносе старого здания гостиницы-общежития Степной обсерватории», под названием то ли «О.З.» (сиречь Отягощенные Злом), то ли «Ноль Три», и написана от имени астронома Манохина, поступившего в «помощники» к Демиургу, открывшему в гостинице Приемную на пару с неким «страховым агентом» по имени Агасфер Лукич, арендующим у населения «особую нематериальную субстанцию, независимую от тела». В разговорах его с Манохиным и излагается взгляд на ту давнюю историю: «Не оставалось Ему иной трибуны, кроме креста. Хоть из обыкновенного любопытства должны же были они собраться, хотя бы для того, чтобы просто поглазеть, — и Он сказал бы им, как надо жить дальше. Не получилось. Не собралось почти народу, да и потом, невозможно это, оказывается — проповедовать с креста. Потому что больно. Невыносимо больно. Неописуемо». Неожиданным, по сравнению с традиционным образом хрупкого юноши не от мира сего, предстает Иоханаан по прозвищу Боанергес, «буйный, злоязычный, не расстающийся с оружием греховодник», готовый заслонить собой грудь Учителя и рубиться со стражниками, пришедшими брать его, выбравшего в качестве объекта своей мести Агасфера, ударившего Бога, и в наказание понесшего дальше его судьбу. А еще появляется в рукописи и другой из учеников, почти слабоумный "дрисливый гусенок", несчастный Иуда, которым с рождения брезговали все... «Ничего не было для него в этом мире. Ни еды. Ни женщин. Ни дружбы. Ни даже простого доброго слова... И вот появился Рабби. Рабби положил руку ему на голову, узкую чистую руку без колец и браслетов, и он почему-то сразу понял, что эта рука не вцепится ему в волосы и не ударит его лицом о выставленное колено. Эта рука источала добро и любовь. Оказывается, в этом мире еще оставались добро и любовь (...) Рабби говорил долго, медленно, терпеливо, повторял снова и снова одно и то же: куда он должен будет сейчас пойти, кого спросить, и когда поставят его перед спрошенным, что надо будет рассказать и что делать дальше (...) И он удивлялся, почему черное, звериное предчувствие беды сейчас, когда он выполняет приказание Рабби, не только не покидает его, но даже как будто усиливается с каждым шагом, и почему-то виделись ему в уличных голубых тенях бешеные глаза опасного Иоанна, и чудился леденящий отблеск на лезвии его длинного ножа...»
Виктору Шнейдеру в повести «Ближнего твоего…» (1993) тоже понадобился «внутренний автор», начинающий писатель Олег Кошерский, задумавший повесть о юности Христа (он уже, кстати, успел выпустить в свет «Юность Кощея»). В этой версии главное действующее лицо предстает очень земным, остраненным, без тени грядущего величия - не Христос и даже не Иешуа, а пока что еще Бар-Йосеф, и даже торжественное «истинно, истинно говорю вам» преображается в простецкое, но подкупающее возможной достоверностью: «точно-точно тебе говорю»: « - Традиционное восприятие - вообще опасная штука. Как взгляд из колодца. Надо же смотреть шире - это все нормально... Или не колодец, еще лучше: верблюды и верблюжья колючка. Верблюды раздирают о нее в кровь губы, пьют свою кровь и приговаривают: "Ах, какая сочная травка!" Их так с детства учили, что сочная и вкусная. И что горб - это идеал красоты. (…) Нормальная спина - прямая. И пить надо - воду. И верблюдам надо воду. Но они этого не знают. И узнать неоткуда. Потому что жирафа они не слушают, а только спрашивают – где твой горб?! Шимон - где твой горб?! - Шимон только собирался поблагодарить за комплимент, как уже и получил "в зубы". – А Шимон им: "Как где? Вот он. Я тащу багаж знаний: история, философия, традиции, обычаи, обряды, семья, то, это...» Правда, эту рукопись автор так и остается незавершенной — вернее, не ставит целью пройти историю до конца, а оставляет его в сжатом виде, в проекте: «И я скажу этим умникам: зачем вы столько думали о еде, а о душе не думали? Где же ваш ум, если обеспечили себе немногие дни до смерти и не позаботились о многих - после? Так скажу этим умникам. А фарисеям скажу: что же вы молитесь так, чтобы все видели? Что за праведность ваша, о которой вынуждаете говорить весь город? Разве купец получает когда-нибудь вознагражденье за свой товар дважды? За показную праведность все вас почитают теперь уже, так, значит, не получите награды посмертной. И зелотам скажу: для чего делаете вы из Закона помело? Разве затем дан вам вечный Закон, чтобы использовать его для сиюминутной политики? Не путайте Божий дар с яичницей: отдавайте римлянам то, что принадлежит им, и Богу - все, что принадлежит Ему. (…) Каждый еврей делает вид, что выполняет все заповеди, и каждый десятый - действительно выполняет. Но можно выполнить так, что лучше бы вообще не выполнял. Если ты постишься в срок, но ходишь весь этот день с унылым и голодным видом, чтобы все знали и видели, что ты постишься, для кого ты это делаешь? Для Бога? Нет – для людей. То же самое и в остальном: сказано "не убивай". Ну, а если я ругаюсь, кричу: "Убью!", - и не делаю этого только потому, что боюсь тюрьмы, это же ненормально. Или "не прелюбодействуй". Ну, он и не прелюбодействует - держится, так сказать. А каждую встречную женщину взглядом - точно тебе говорю: раздевает...»
В свои литературные игры включает евангельское повествование и Борис Акунин: последним расследованием его монахини Пелагии («Пелагия и красный петух») становится дело пророка секты «подкидышей», которого последователи называют Мануйлой, а сам он говорит о себе так: «Родители нарекли меня Эммануилом, что означает "с нами Бог". Именем Ёхошуа меня называли мои шелухин, по-русски это значит "Помощь Иеговы", а слово "Христос" я впервые услышал только здесь, у вас, и долго не догадывался, кто этот распятый бог, которому все молятся. Но когда выучился русской грамоте и прочел Новый Завет, меня как громом ударило. Многое в этой книге перепутано и пересказано неверно, там полно всяких небылиц, но чем дальше я читал, тем яснее становилось: это про меня, это я - Распятый! Я - Распятый!" (...). В Иерусалиме меня мало кто знал в лицо, так что любой из шелухин мог выдать себя за меня... Нет, мне не угадать, кого из них казнили. Но зато я твердо знаю, кто все это придумал - второй Ехуда, тот, что из Кериота. Он иудеянин, а они хитрее нас, галилеян. Ехуда, сын Шимона, подговорил Кифу, а тот убедил остальных. Они всегда его слушались!» Не зная о замысле учеников, которые прячут его в пещере на Масличной горе, Эммануил чудесным образом попадает сквозь пространство и время в такую же пещеру, но в Сибири девятнадцатого века. Герой Акунина, симпатичный, добрый и чуть нескладный,схожий со шнейдеровским (впрочем, дело не в сходстве, дело в тенденции, которая определенно складывается на исходе невеличавого двадцатого века), пытаясь «вернуться обратно», ходит по России, а затем по Святой Земле, и, как говорит о нем сестра Пелагия, «ощущает себя Мессией и оттого преспокойно перекраивает законы и основы христианства, как это сделал бы и Иисус, Который Сам Себе законодатель и преобразователь» — а кроме того, по своему обыкновению, «разговаривает с разными людьми», даже с наемным убийцей, посланным «убрать» его: «Ты нужен мне, а я нужен тебе! Ведь я к тебе пришел, за тобой! (...) Несчастней тебя нет никого на свете. Твоя душа на помощь зовет, потому что Дьявол в ней совсем Бога задавил».
Кирилл Еськов тоже вспоминал о «гипотезе нераспятого Христа», когда писал свое «Евангелие от Афрания». Вообще-то, на сей раз автор стремился не столько изложить свою трактовку «как оно было на самом деле», сколько вступить в полемику с сочинением Джоша Макдауэлла «Не только плотник», где автор пытается опровергнуть рационалистические версии воскресения (и, по-моему, Макдауэлл этого более чем заслужил, потому что действительно не рассмотрел хотя бы возможность «добросовестного заблуждения» участников). Еськов, предоставляя слово герою Булгакова и следуя за расстановкой акцентов у Домбровского, выдвигает версию активного участия Рима в развитии и поддержке новой ереси иудаизма, и пусть даже участие это — тайна от самого ее основателя, но даже ее финансирование проводится через внедренного в общину Иуду. Именно римские спецслужбы, исчерпав все способы спасти Иисуса и не засветиться, предлагают ему, чтобы кто-то занял его место на кресте — но тот поворачивает их замысел в обратную сторону: «И когда он сказал: "Нет", я сперва решил, что тот просто требует должных гарантий, и еще успел восхититься его самообладанием - в таком положении люди обычно готовы хвататься хоть за соломинку, хоть за бритвенное лезвие. Я объяснил, что его опасения - а не уберут ли тебя после "явлений" в целях сохранения секретности? - вполне понятны и оправданы. Гарантией же здесь служат единственно весомые соображения - соображения пользы. Мы крайне заинтересованы в его будущих посланиях и, так сказать, закупаем их на корню. Он ведь не хуже нас понимает, что нынешний состав учеников явно не способен не то что развивать Учение, но хотя бы просто связно изложить его. Выслушавши все это с несомненным вниманием, он вдруг нагнулся, взял узелок со своей одежкой и, ни слова не говоря, направился к дверям. А у самого выхода обернулся и произнес, обращаясь к Фабрицию (меня он вообще игнорировал), загадочную фразу: - Что делаешь, делай скорее! И пока я судорожно соображал, что бы эти слова могли означать (ибо события Тайной вечери были, как вы помните, восстановлены нами лишь несколькими днями спустя), он успел выйти к поджидавшим на ступеньках себастийцам». Разгадку его идеи Фабриций понимает: «агент-имитатор» должны появиться не на кресте, а после распятия, чтобы «воскресение» Учителя послужила к развитию учения — вот только римляне еще не представляют, что сделает новая религия с их империей...
23.12.2008 в 19:21

laughter lines run deeper than skin (с)
Продолжая разговор о внутреннем авторе - еще одним был герой Хорхе Луиса Борхеса, Нильс Рунеберг; он рассматривает целых «Три версии предательства Иуды», пытаясь найти объяснение этому, в общем-то, излишнему поступку. Сперва он полагает, что в ответ на жертву Слова, перешедшего в земное воплощение «некий человек, представляющий всех людей, совершил равноценную жертву (...) Слово опустилось до смертного; Иуда, ученик Слова, мог опуститься до предательства и до обитателя геенны огненной». Затем Рунеберг приходит к выводу, что Иуда мог быть аскетом, отрекшимся «от чести, от добра, от покоя, от царства небесного, как другие, менее героические, отрекаются от наслаждения», и, считая себя недостойным добродетели, избрал себе грех наиболее неприглядный. А в третьем научном труде героя появляется и вовсе «чудовищное» заключение: «Бог стал человеком полностью, но стал человеком вплоть до его низости, человеком вплоть до мерзости и бездны. Чтобы спасти нас, он мог избрать любую судьбу из тех, что плетут сложную сеть истории: он мог стать Александром, или Пифагором, или Рюриком, или Иисусом; он избрал самую презренную судьбу: он стал Иудой».
М.Турнье в романе «Каспар, Мельхиор и Бальтазар» (1980) рассматривает судьбу каждого из трех царей, пришедших встретить младенца Иисуса. Чернокожий царь Каспар, завороженный белизной рабыни с Севера, видит черную землю, из которой был слеплен Адам, и в темноте хлева видит, что младенец принял черный образ, научив царя радоваться радости другого. Бальтазар, «иконофил», одержимый страстью к красоте, который больше способен полюбить портрет, чем его оригинал, — а живет он в той среде, где творить изображения запретно, и его музей разорен обезумевшей толпой, — видит образ и подобие Бога в простом жесте молодой матери, склоненной над младенцем, который породит «революцию» в искусстве и позволит «прославлять лицо и тело человека, не впадая в идолопоклонство». Бедный царь Мельхиор, свергнутый с престола заговорщиками и ставший нищим, понимает, что земная власть неизбежно разъедает душу, и видит, что лучший путь — отказаться от земного царства, создав общину, подчиняющуюся закону любви. Но у Турнье появляются еще две царственных особы — царь Ирод, изнемогающий от кошмарной, постыдной болезни, но цепляющийся за жизнь, потому что не может никому передать трон, и ищет наследника там, где мелькнула комета; и принц Таор, который опоздал принести на встречу свой дар — фрукты и сладости, но пережил еще много приключений, отведал дикого меда с акридами, накормил своими сладостями голодающих вифлеемских младенцев — не зная, что самых маленьких, не попавших на пир, в эту минуту избивают солдаты Ирода, — попадает в соляные копи Содома, занимая место другого человека, и проводит там тридцать три года, слышит слова «Я есмь хлеб, сшедший с небес», и первым, не зная того, причащается хлебом и вином Тайной вечери. Турнье предоставляет слово даже волу, помнящему не только вспашку земли, но и шествия во имя бога Аписа, и старому ослу со звездой во лбу, свидетелю рождения Иисуса, услышавшему из уст архангела Гавриила о грядущей славе ослиного племени, которая проявится в Вербное воскресенье...
Эрик Эмманюэль Шмитт представляет нам свое «Евангелие от Пилата», где римский чиновник, вовсе не склонный к восторженной вере, расследует дело Иисуса по-своему: «Я прекрасно знаю действительность. Хуже того, предвижу ее. Я всегда жду, что она будет уродливей, чем кажется, более жестокой, более скользкой, более извращенной, двусмысленной, коварной, мстительной, эгоистичной, жадной, агрессивной, несправедливой, двуличной, равнодушной, напыщенной… Одним словом, разочаровывающей. А потому не расстаюсь с действительностью, охочусь за ней, хватаю за задницу, высматриваю все ее слабости и вынюхиваю ее вонь, выжимаю из нее все ее гнусные соки». Цепкий прокуратор рассматривает и опровергает большинство известных версий исчезновения тела из гробницы — даже то, что за воскресшего Христа был, сам того не желая, в рассветных сумерках принят его ученик Иоанн, мечтавший походить на Учителя и повторять его дела... А кроме того, перед нами проходят и философ-киник, и астролог-любитель, ожидающий новой Эпохи Рыб и нового повелителя вселенной, и разрывающийся между похотью, своеволием и ужасом перед преступлением закона Ирод, и совсем юная Саломея, первая свидетельствующая о воскресении Христа, и обожаемая супруга Пилата Клавдия Прокула, когда-то исцеленная Иешуа, по сути принадлежащая к первым христианам, и в конце концов приводящая Пилата на гору Фавор... «Сегодня я признаю, что дело Иешуа — не только загадка, но и тайна. Нет ничего более успокоительного, чем загадка. Это — задача, ожидающая возможного решения. Нет ничего более угнетающего, чем тайна: это — задача, не имеющая решения. (...) Итак, что я видел? Ничего. Что я понял? Ничего, но теперь знал, что коечто может ускользать от моего понимания. В деле Иешуа я весь последний месяц пытался спасти свой разум, спасти во что бы то ни стало от тайны, спасти разум, дойдя до неразумности… Я проиграл и понял, что существует непознаваемое».Однако даже больший интерес, чем расследование римского прокуратора, представляет первая часть — «Исповедь приговоренного, ожидающего казни». Здесь свою историю рассказывает простой человек по имени Иешуа, выросший из мальчика, «задающего тысячи вопросов», рано потерявший любимого отца и познавший, что надо спешить признаться людям в любви, иначе можно и опоздать. Он становится своего рода деревенским психоаналитиком, всегда готового выслушать и утешить тех, кто приходит в его мастерскую, и понимает, что ради любви ко всем ему придется отказаться от любви личной, эгоистичной, отказаться от любви невесты ради любви к нищему, нудными жалобами мешающего их пиру по случаю помолвки. Герой Шмитта готов скорее выступить против самого Бога, чем примириться с жестокостью созданного им мира: «У всех этих преступлений было одно имя: Закон. А у Закона был автор — Бог. Я решил, что не буду больше любить Бога. (...) Я ждал, что мир будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от Бога, что он будет самым лучшим ремесленником, самым обязательным и самым внимательным, который станет уделять столько же внимания деталям, как и целому. Мне был нужен Бог, жаждущий справедливости и любви. Но Бог не держал своих обещаний». Поворотом в жизни Иешуа становится встреча с «Иохананом Омывающим», одним из многочисленных «мессий», к тому же его дальним родственником, который неожиданно «узнает его как избранника Бога», и неприятно смущенный такой новостью Иешуа не знает, что тут сказать и что сделать: «Ноги мои подкосились, я оступился, и Иоханан на руках вынес меня на берег. Там мною занялись Андрей и Симон, пытаясь отогнать толпу, которая хотела узнать, кто я такой. Женщины говорили, что в момент, когда я потерял сознание, с неба спустился голубь и сел на мое чело. Естественно, я этого уже не видел». Когда Иешуа бежит от толпы в одиночество пустыни, чтобы найти в нем себя, с ним происходит то, что, в общем-то, случается со многими в подобных обстоятельствах: «Я обрушился внутрь самого себя. Разве мог я предполагать, что существуют такие крутые обрывы, головокружительные пропасти, глубины внутри человеческого тела? (…) Я окунулся в океан света. Тут было тепло. Тут я понимал все. Тут я ощущал абсолютную веру. Я спустился в кузницу жизни, в центр, в очаг, туда, где все соединяется, образуя единое целое». И, хотя на пороге сорокового дня юношу охватывают сомнения, не были ли его откровения иллюзией дьявола, герой сознательно принимает решение верить, что руководим именно Богом. Окончательно утверждает его на выбранном пути ученик Иегуда, самый образованный из его последователей, твердо помнящий библейские пророчества и непоколебимо верующий в них: «Ты должен вернуться в Иерусалим, Иешуа. Христос добьется триумфа в Иерусалиме, тексты ясно говорят об этом. Ты должен быть унижен, подвергнут пыткам, убит, а потом ты воскреснешь. Это будут трудные времена. (...) На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях». Как известно, этого не произойдет: именно Иегуде выпадет предать друга под суд — ведь он не имеет права ни сдаться, признав свое поражение, ни поставить под удар учеников:
«— Истинно говорю вам, один из вас вскоре предаст меня.
Дрожь непонимания пробежала по их телам. Они с криками начали протестовать. Молчал только Иегуда. Только Иегуда понял. Он стал бледнее восковой свечи. Его черные глаза пронзали меня.
— Им буду я, Иешуа?»
Соотечественник Ренана не приводит в своем евангелии ничего выходящего за пределы разума. Сам Иешуа подозревает, что немалой долей чудес он обязан молве, делающей слона из мухи, а подчас и ухищрениям своих учеников, хотя часть из них он может объяснить и сам: «Любой может исцелять, и мне тоже пришлось исцелять. Да, я касался ран, да, я выдерживал наполненный болью взгляд. Да, я проводил ночи у ложа умирающих. Я садился рядом с увечными и пытался руками передать им часть силы, которая кипит внутри меня; я разговаривал с ними, я пытался отыскать выход их страданиям и приглашал их молиться, искать колодезь любви в себе самом. Те, кому это удавалось, чувствовали себя лучше. У других не получалось». Между прочим, и об изменении направленности своих проповедей герой Шмитта говорит так, как будто цитирует «Жизнь Иисуса»: «Я не мог скрывать от себя правду: я менялся. Горечь и упреки излишне часто посещали мое сердце. Я, воплощение любви, стал резким, нетерпимым, раздражительным. Проповедуя смирение, я мог зло оскорбить противников. (...) Потом я осыпал себя упреками, а мать ночью успокаивала меня, прижимая к груди, называя мои помрачения рассудка усталостью от несбыточных надежд». Решение Иешуа завершить свой путь так же сознательно, как решение начать его, он ни в чем не уверен до конца, и даже воскресение Лазаря вселяет в него смятение, а не надежду воскреснуть самому: «Ради меня он пожертвовал покоем Лазаря. Слезы стыда заливали мне лицо. И из колодезя до меня донесся голос, и голос сказал, что любовь, великая любовь, порой не имеет ничего общего со справедливостью. Любовь часто бывает жестокой; и Он, Отец мой, тоже будет плакать, когда увидит меня распятым на кресте».
23.12.2008 в 19:22

laughter lines run deeper than skin (с)
Еще одно литературное евангелие, может быть, самое еретическое из существующих на данный момент, опять-таки вплоть до названия - «Евангелие от Иисуса», принадлежит перу Жозе Сарамаго (на этот раз, правда, повествование не ведется от лица героя). Автор описывает немудреный быт молодой галилейской семьи, ничем особенно не примечательной: « Мужу достаются и обновки и заботы, Мария же, как и все тамошние женщины, довольствуется малой малостью. И в синагогу ей можно войти лишь через боковую дверь, как Закон предписывает женщинам, и соберись их там вместе с нею хоть тридцать душ, сойдись они хоть со всего Назарета, хоть со всей Галилеи, надобно будет ждать, покуда не придут, по крайней мере, десять мужчин: тогда лишь может начаться богослужение, в котором им, женщинам, позволено принять участие лишь в качестве безмолвных и сторонних наблюдательниц». Поворотной точкой в повествовании Сарамаго становится избиение младенцев: Иосиф, случайно услышавший разговор римских солдат, думает прежде всего о том, чтобы спасти новорожденного сына, и забывает предупредить других родителей, живущих в Назарете, тем самым становясь виновником гибели двадцати пяти детей и всю жизнь расплачиваясь за это кошмарными снами… «Сказала Мария: Никакого преступления не совершал муж мой, он добрый человек, он хороший человек. Сказал ангел: Да, он добрый человек, он хороший человек, совершивший преступление, и ты даже вообразить себе не в силах, сколько уж было таких, как он, - неисчислимы преступления хороших людей, и, вопреки понятиям общепринятым, только их преступления нельзя простить. (…) И вновь сказала Мария: Что же нам делать? Сказал ангел: Будете жить, будете страдать, как все. Сказала Мария: А сын мой? Сказал ангел: Вина родителей падает на голову детей, и тень преступления, свершенного Иосифом, ляжет на чело Иисуса. Сказала Мария: Несчастны мы. Несчастны, согласился ангел, и нет средства помочь вам». И действительно, когда Иосифа, попавшего в мятежную деревню, чтобы узнать о раненом соседе, казнят на кресте вместе с повстанцами, к его первенцу переходят по наследству не только его одежда и сандалии, но и его кошмары, и груз вины, о которой он выпытывает у матери, после чего уходит из дома. В его собственной судьбе произойдет и другой поворот: встретив того, кто называет себя Пастырем, нанявшись пасти стада вместе с ним, он не сможет принести в жертву на праздник неповинного ягненка – но, когда тот вырастет в овцу, в пустыне Иисусу встретится Бог и потребует жертвы: «Голос сказал: Я - Бог, и Иисус понял теперь, почему нагим вступил он в пределы пустыни. Ты привел меня сюда, чего ты хочешь от меня? - сказал он. Пока ничего, но в один прекрасный день захочу все. Что все? Жизнь твою. (…) Можно мне забрать мою овцу? А-а, ты вот о чем. Да, так можно? Нельзя. Почему? Потому что ты принесешь ее мне в жертву, в залог того союза, который я только что с тобой заключил. Ее - в жертву? Ее. Я отдам Тебе другую, сейчас сбегаю к стаду и приведу, я мигом. Не спорь со мной, я хочу эту. (…) Когда Иисус вернулся, Пастырь окинул его пристальным взглядом и спросил: А где овца? Я встретил Бога, отвечал Иисус. Я тебя не спрашиваю, встретил ли ты Бога, ты овцу нашел? Я принес ее в жертву. Зачем? Там был Бог, так надо было. Кончиком посоха Пастырь провел по земле черту, глубокую, как борозда на пашне, неодолимую, точно стена огня, и сказал: Ты ничему не научился, уходи». И действительно, герой Сарамаго, ушедший от семьи, которая не поверила в его встречу с Богом, познавший чистую, земную, единственную любовь блудницы Марии Магдалины, сопровождаемый знамениями, способный привести рыбу в сети рыбаков и заставить море стихнуть, еще раз встретится и с Богом, и с Пастырем-дьяволом - ведь «все, что касается Бога, касается и Дьявола». На этот раз, к примеру, Богу нужно расширить свою сферу влияния, и сделает это он за счет мученичества Иисуса: «Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсот-шестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. А что же это за роль? Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование. Медовыми устами произнес Бог слова "мученик" и "жертва", но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Бог смотрел на него с загадочным выражением, чем-то средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью». Добившись от Бога знаний о том, какими казнями, мучениями, войнами обернется обретение, расцвет и самое торжество христианской религии, герой Сарамаго решает помешать его замыслу, сделать так, чтобы его распяли не как бога, а как самозванца, «Царя Иудейского» - но возможность выбирать была у него лишь в тот единственный раз, когда закреплен был его договор, а после уж утеряна навсегда: «Иисус умирает, умирает, жизнь уже уходит из него, как вдруг над самой его головой надвое расходятся небеса, и появляется Бог - он одет так же, как в лодке,- и громовые раскаты его голоса разносятся по всей земле, когда он говорит: Ты - Сын мой возлюбленный, к которому благоволит душа моя. Тогда понял Иисус, что его обманом привели сюда, как ягненка -- к жертвеннику, что от начала начал расчислено было, что жизнь его оборвется именно так, и, вспомнив реку крови и страданий, которая, взяв в нем исток, будет разливаться все шире, пока не затопит весь мир, закричал в разверстые небеса, посреди которых улыбался ему Бог: Простите ему, люди, ибо не ведает он, что творит».
А вот Юрий Вяземский в своем проекте из семи романов о событиях Страстной недели, из которых вышел пока что первый — «Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник», — вовсе не стремится повествовать от имени Иисуса, и к его речам здесь не прибавлено ни единого слова помимо канонических Евангелий. Сфера повествования — те обстоятельства, течения и люди, которые окружают фигуру Христа и его путь, и здесь автор одновременно следует за историческими свидетельствами и вносит что-то свое. Так, в романе показано Показано сплетение противоборствующих сил в древней Иудее: здесь и фарисеи, не случайно заговорившие у Вяземского, как партийные функционеры, вплоть до обращения «товарищ», которые ждут «истинного Мессию, а не фигляров и фокусников», и другой Иисус, по прозвищу Варавва, ученик Иоанна Крестителя, одержимый местью Ироду за своего учителя и уже прослывший национальным героем. И, пожалуй, самый неожиданный образ среди всего этого повествования — римский префект Иудеи, Луций Понтий Пилат (кстати сказать, сопровождаемый начальником охраны Корнелием Афранием Максимом), который в свои молодые годы выглядит то «наивным и капризным юношей», то превращается «в зрелого мужа, усталого и властного», не чуждый театральности, и умеющий скрывать свой характер, способности и цели за множеством масок, так необходимых на его скользком и опасном посту... А еще здесь предстают многие идеи и учения, владевшие умами на заре нашей эры — и зародившийся на Востоке буддизм, и гностицизм, и зороастризм, и эсхатологические чаяния, и идея о том, что мир спасет красота, и о том, что для спасения необходимо отдать самое дорогое... При этом все эти учения «распределены» между апостолами, каждый из которых, таким образом, толкует слова Учителя и видит его поступки сообразно своей идеологии и своему пониманию. «Три года за Ним ходим, но каждый идет в свою сторону, — заговорил Иоанн совершенно обычным голосом, грустно и буднично. — Слушаем и не слышим. И чем больше Он нам рассказывает, тем меньше мы понимаем. И говорим, говорим, объясняя друг другу то, что не поняли, чтобы еще сильнее друг друга запутать. И каждый уверен в своей правоте».
Что ж, видимо, судьба такая у пишущих людей — говорить и говорить о том, о чем все,казалось бы, сказано раз и навсегда, и много раз переговорено, - но, наверное, и это нужно... "и, может быть, до чего-нибудь они договорятся"...
23.12.2008 в 19:35

laughter lines run deeper than skin (с)
Источники:
www.krotov.info/library/bible/comm2/literatu.ht...
lib.ru/HRISTIAN/
www.eleven.co.il/categ/1806
Сказание об Иосифе и Асенефе.
Апокрифы древних христиан.
Апокрифические сказания об Иисусе, Святом Семействе и Свидетелях Христовых.
Хождение Богородицы по мукам. // Изборник. Повести Древней Руси.
Данте Алигьери. Божественная комедия.
Действо об Антихристе.
Г.Гроций. Адам изгнанный.
Й.ван ден Вондел. Люцифер. Адам в изгнании, или Трагедия всех трагедий. Ной, или Гибель первого мира.
Дж.Мильтон. Потерянный рай. Возвращенный рай. Самсон-борец.
грин зерцало для лондона
Дж.Г.Байрон. Каин.
Ф.Лессинг. Наброски к "Фаусту".
И.В.Гёте. Фауст.
А.Франс. Восстание ангелов. Прокуратор Иудеи.
Марк Твен. Школьная горка. № 44, или Таинственный незнакомец. Таинственный незнакомец. Дневник Адама. Дневник Евы.
либ.ру про блейка
А.К.Толстой. Грешница.
А.Куприн. Суламифь.
Л.Андреев. Иуда Искариот. Самсон в оковах.
Б.Шоу. Назад к Мафусаилу.
К.С.Льюис. Письма Баламута.
Э.Ренан. Жизнь Иисуса.
М.Турнье. Каспар, Мельхиор, Бальтазар.
К.Чапек. О пяти хлебах. Лазарь. Марфа и Мария. Кредо Пилата. Вечер Пилата.
С.Лагерлёф. Легенды о Христе.
М.Волошин. Иуда Апостол.
Г.Панас. Евангелие от Иуды.
П.Лагерквист. Варавва.
Я.Добрачинский. Письма Никодима.
Н.Казандзакис. Последнее искушение.
Т.Райс. Иисус Христос - суперзвезда.
Ф.Достоевский. Братья Карамазовы.
М.Булгаков. Мастер и Маргарита.
Ю.Домбровский. Факультет ненужных вещей.
В.Тендряков. Покушение на миражи.
Ч.Айтматов. Плаха.
В.Шнейдер. Ближнего твоего...
Б.Акунин. Пелагия и красный петух.
К.Еськов. Евангелие от Афрания.
Э.Э.Шмитт. Евангелие от Пилата.
Ж.Сарамаго. Евангелие от Иисуса.
Ю.Вяземский. Сладкие весенние баккуроты.
www.lib.ru/INOOLD/RASIN/rasin0_2.txt
www.lib.ru/POEZIQ/BLAKE/about.txt
Г. Г. Ишимбаева Образ Фауста в немецкой литературе XVI-XX веков. (спасибо Erno за наводку!)
culture.niv.ru/doc/culture/lectures-radugin/ind...
www.bogoslov.ru/text/325033.html
lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4915
www.ruthenia.ru/volpert/lermontov/06.htm
www.krotov.info/
www.krotov.info/library/bible/comm/_00_ind.htm
www.4oru.org/slovo_forprint.php3?id=1832
www.armenianhouse.org/zolyan/articles-ru/shnora...
www.sostoyanie.ru/index.php?option=com_content&...

Расширенная форма

Редактировать

Подписаться на новые комментарии
Получать уведомления о новых комментариях на E-mail