laughter lines run deeper than skin (с)
Тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы...
Ф.Достоевский. Братья Карамазовы
Господь терпел — и нам велел:
Ведь он, — подумай! — всей вселенной
Для нас с тобой не пожалел,
Для упражнений мысли тленной...
Б.Заходер. Постмодернизм
Ф.Достоевский. Братья Карамазовы
Господь терпел — и нам велел:
Ведь он, — подумай! — всей вселенной
Для нас с тобой не пожалел,
Для упражнений мысли тленной...
Б.Заходер. Постмодернизм
Для начала: почему в мои ненаучные разыскания попали истории, рассказанные на темы Библии? Ведь, строго говоря, для человека ее свидетельства со всеми ее чудесами столь же достоверны и историчны, как «Повесть временных лет» или биография Жанны д’Арк. Так при чем тут история вторичной литературы, тем паче — фанфикшена, если первоисточник здесь такой, что первичнее просто не придумаешь?
И все же мне кажется, что есть причины, по которым из этой группы повествований тянется к нашему вопросу некий исторический корешок. Если мы не можем привести источник сведений, откуда черпали Гомер и Эсхил, то здесь в фундаменте всех последующих повествований лежит именно письменный текст, причем не просто письменный, а священный, то есть по определению самодостаточный, исчерпывающий себя своей полнотой, неизменяемый и недополняемый. В этом плане даже исторический документ кажется более уязвимой, потому что его может опровергнуть другой документ. А дальше мы видим, что человечество именно этим и занимается — на протяжении всей истории литературы изменяет, дополняет, прибавляет, убавляет, драматизирует, перетолковывает, перекодирует, даже спорит с Библией в своих повествованиях. И ладно бы этим занимались только ученые в богословских (или же материалистических) трудах, в проповедях, объяснениях, толкованиях — нет, именно в художественной форме, снова и снова, человек пишущий упорно обращается к этой теме! Я не стану утверждать, что, не будь книг, выросших из Книги Книг, не вырастали бы книги и из книг обыкновенных, что, раз уж попал сюжет из устной традиции в переплет, то и оставался бы он в пределах этого переплета — однако какая-то связь во всем этом, мне кажется, есть... И потому без библейской главы все равно мне придется считать свой труд неполным, а стало быть, вот она, эта глава. Как обычно, ничего потрясающе нового здесь не будет, а будет попытка некоего дайджеста, в котором я даже не надеюсь ничего не упустить.
Предупреждение. Лично я в принципе не задаюсь вопросами веры и не отношу себя ни к одной религии. Именно по этой причине смущать или ранить чувства людей верующих мне очень не нравится. Я не имею дела со Священным Писанием и не занимаюсь вопросом его боговдохновенности, не излагаю "свою версию" и не имею ровно никакой богословской компетенции. Я занимаюсь историями, которые сочиняли люди в меру своего разумения. Какие-то из них вполне благочестивы, какие-то проникнуты сомнением, а какие-то и вовсе, может быть, кощунственны. В мои намерения не входило их разделять по сортам. Мое отношение к каждому источнику можно, наверное, понять косвенно, но в основном я стараюсь предоставить "пару слов" каждому.
По этой причине каждый должен выбирать сам, читать или не читать все, что изложено под морем и в комментариях. Возможно, подвергать себя этому испытанию не следует. В принципе все, что я излагаю так многословно, можно узнать, пройдя по трем ссылкам:
www.krotov.info/library/bible/comm2/literatu.ht...
www.eleven.co.il/categ/1806
lib.ru/HRISTIAN/
А то, что я тут вытворяю, большей частью читать не требуется - появилось оно здесь потому, что лично мне, с моим чудовищным стремлением к завершенности, надо было это написать. И ни для какой другой, тем паче оскорбительной, цели.
Предупреждение второе. По той же причине я не разделяю истории о Боге и истории о дьяволе. Большинство из них чрезвычайно трудно расцепить, а остальные, где враг рода человеческого действует один, пристегнуты "за компанию", чтобы отдельно на них потом не отвлекаться. Так что Сатана фигурирует здесь как один из персонажей Библии, а с большой буквы пишется, потому что уменьшительное от Сатанаила. Dixi.
Предупреждение третье. Так называемых спойлеров, то есть раскрытия сюжетных ходов, которые автор склонен прятать до конца повествования, здесь тоже немереное множество. Повторно напоминается про свободный выбор.
Ну и начнем, наконец. Продолжение в комментах. Что касается разделения самой Библии на канон и апокриф, то Ветхий Завет в этом плане поделен между двумя религиями: некоторые его части, которые входят в христианский канон, считаются апокрифом в иудаизме — в частности, книга Товита, книга Юдифь, дополнения к книге Эсфирь, Премудрость Соломона, Песнь о трех праведных отроках, история Сусанны и старцев, первая и вторая книга Маккавеев. Но есть и сочинения древних времен, которые не входят в канон ни одной религии, а признаются чисто художественными. Пожалуй, наиболее известный такой апокриф, разошедшийся по миру на многих языках — сказание об Иосифе и Асенефе, дочери знатного египетского вельможи. Фольклорный сюжет про строптивую невесту, отвергающую всех женихов подряд, в сплаве с библейской историей обрел новые черты. Здесь любовь заставляет надменную Асенефу не только покориться «сыну пастуха из земли Ханаанской», да еще имеющему за плечами обвинение в порочной связи, но, прежде всего, презреть родных египетских богов ради Единого, чтобы не оказаться недостойной своего избранника — ведь тот осквернением считает любой контакт с «женой иноплеменной», почитающей идолов. Единственный жест доброй воли, который он вправе для нее сделать — молиться своему богу о том, чтобы египтянка обратилась в истинную веру, и молитвы обоих не остаются без ответа: ангел нисходит к Асенефе, чтобы она смогла прервать свое покаяние, приобщиться к избранному народу и соединиться с любимым. Однако счастью молодых уже готов помешать сын фараона, имевший и сам виды на Асенефу — он в очередной раз подговаривает сводных братьев Иосифа погубить его и похитить его жену. Но против божьей помощи бессильно любое оружие: всю группу захвата, числом сорок восемь воинов и включая сына фараона, с легкостью расстреливает камнями в лоб малолетний Вениамин, а самого организатора акции спасают только слова Левия: «Брат мой, не делай этого, ведь мы поклонники Божии, и не подобает почитателю Бога отплатить злом за зло, да и некому – попирать или доконать до смерти попавшего в руки врага». И закончилось бы все вполне идиллически, если бы сын фараонов на третий день не умер...
Сохранился иудейский апокриф «Вознесение Моисея», датированный между 7 и 30 гг. н.э., в котором пророк описывает своему преемнику Иисусу Навину будущее еврейского народа, а также призывает к вооруженному сопротивлению, приближающему наступления царства Божьего. Позже широкое распространение по миру получил более поздний апокриф о том, как в Ноевом ковчеге оказался дьявол – оказывается, ему удалось пробраться туда под подолом у супруги патриарха, и, таким образом, по словам древнерусской версии, оставшейся в сборниках-Палеях, «потопа прошла, а грех остался». Библейские сюжеты осваивались и в драматической форме: первой известной нам драмой такого рода был «Исход из Египта», написанный александрийским поэтом Иезекиилем во 2 в. до н.э., на греческом языке и в духе греческой трагедии.
С Новым же Заветом история складывалась еще сложнее, так как христианское учение сначала распространялось в устной форме, через странствующих проповедников, которые свидетельствовали о деяниях и воскресении своего Учителя и излагали его учение в форме притч, назидательных рассказов и откровений. Так оно расходилось по Малой Азии и Египту, греко-римскому Средиземноморью, а дальше, со 2 в.н.э. — в Месопотамию, Сирию, еще спустя века — в Судан, Абиссинию, Грузию и Армению, Иран, Центральную Азию, Китай... Когда эти рассказы, наконец, стали записываться, получилось их великое множество. До нас дошли сведения о существовании Евангелий от Петра, от Филиппа, от Андрея, от Варфоломея, от Никодима, от Иуды, по два — от Фомы и от Марии, два дополнительных, сверх канонических, Евангелия от Марка и одно такое же «от псевдо-Матфея», от египтян, от ессеев, от евреев, от ебионитов... Особняком стоит «Евангелие Евы», записанное ей якобы со слов эдемского змия, которое цитирует святой Епифаний, и откуда нам известны лишь слова: «...Я был на высокой горе, и узрел великого человека рядом маленького, и услыхал громовой голос, и приблизился, чтобы расслышать глаголемое. И он изрёк: "Я - ты, и ты - Я, и где ты, там и Я, и Я во всём, и где бы ты ни пожелал, собираешь ты Меня и, собирая Меня, собираешь и себя...» Многие из них сохранились лишь в переводах на коптском языке, сделанных в III—IV вв. н. э., но предполагается, что существовали греческие оригиналы, восходящие ко 2 в.н.э. Предпринимались попытки создать некое «сводное» Евангелие: судовладелец Маркион в своем сочинении «Антитезы» пытается изложить христианское учение, «очистив» его от ветхозаветного наследия, принимая за основу лишь Евангелие от Луки и десять посланий Павла (правда, при этом он договаривается до того, что считает Христа вовсе лишенным человеческой природы), а писатель Татиан пишет на греческом свой «Диатессарон» («по четырем»), причем к четырем каноническим Евангелиям негласно прибавляет еще и Евангелие евреев. По свидетельству епископа Иринея в 3 в.н.э., чье сочинение «Против ересей» — порой единственное свидетельство о неканонических евангелиях, дальше всех зашла гностическая община некоего Валентина: свое сочинение они «скромно» называли Евангелием Истины!
Все эти свидетельства, как обычно бывает при такой их массе, в достаточной мере противоречивы и порой добавляют к каноническим Евангелиям весьма неожиданные тезисы. Вот высказывание из Евангелия от Филиппа: «Свет и тьма, жизнь и смерть, правое и левое - братья друг другу. Их нельзя отделить друг от друга. Поэтому и хорошие - не хороши, и плохие - не плохи, и жизнь - не жизнь, и смерть - не смерть». А такую проповедь против лицемерия излагает Евангелие от Фомы: «Иисус сказал: Не лгите, и то, что вы ненавидите, не делайте этого. Ибо все открыто перед небом. Ибо нет ничего тайного, что не будет явным, и нет ничего сокровенного, что осталось бы нераскрытым». Зато в Евангелии евреев более связно и логично, чем у Матфея, излагается притча о талантах: там раб, спрятавший, но сохранивший деньги, получает лишь порицание, а суровая кара ждет третьего раба, который растратил хозяйские деньги «с блудницами и флейтистками». На фоне эпохи инвестиционных кризисов такому подходу нельзя не порадоваться. А Евангелие от Петра рисует красочную картину выхода Иисуса из гробницы — прямо на глазах у римского караула: «И когда воины увидели это, они разбудили центуриона и старейшин, ибо и они находились там, охраняя (гробницу). И когда они рассказывали, что видели, снова увидели выходящих из гробницы трех человек, двоих, поддерживающих одного, и крест, следующий за ними. И головы двоих достигали неба, а у Того, кого вели за руку, голова была выше неба».
Чувствуется также, что авторы евангелий (кем бы они ни были и когда бы ни писали) еще не вполне забыли о спорах апостолов за первое место. Если в Евангелии от Матфея апостол Петр первым признает в Христе Сына Божьего, то в Евангелии Фомы Петр считает его всего лишь ангелом, а ближе всех к истине подходит сам Фома: «Мои уста никак не примут сказать, на кого Ты похож». А в Евангелии Иуды, найденном не так давно, эта роль выпадает Искариоту: «Иуда сказал ему: «Я знаю, кто ты и откуда явился. Ты из царства бессмертных Барбело. И я не достоин раскрыть имя пославшего тебя». В этой версии тайное знание передается от Иисуса, смеющегося над благодарственными молитвами учеников, именно Иуде: оказывается, этот мир вместе со звездами, Адамом и Евой на самом деле порожден парочкой демиургов по имени Яалдабаоф и Саклас, сиречь «дурак», а миссия самого Иуды — «ты принесешь в жертву человека, чьим телом я облечен» - короче говоря, налицо все основные положения гностической доктрины. У Марии Магдалины, разумеется, главным доверенным лицом в общине выступает лично она — Иисус тоже рассказывает ей о метафизическом странствии души, причем не посвящает в это больше никого из апостолов: «Петр сказал Марии: "Сестра, ты знаешь, что Спаситель любил тебя больше, чем прочих женщин. Скажи нам слова Спасителя, которые ты вспоминаешь, которые знаешь ты, не мы, и которые мы и не слышали". Мария ответила и сказала: "То, что сокрыто от вас, я возвещу вам это». Кстати, не все ученики способны поверить ее рассказу, чем доводят несчастную до слез, и лишь заступничество Левия защищает Марию от обвинения во лжи.
«Евангелие Никодима», созданное предположительно около 3 в.н.э., состоит из двух частей — исторической (допрос Иисуса и суд над ним) и метафизической (сошествие Христа в ад). Первая часть интересна, в частности, тем, что в ней среди народа находятся свидетели не только против Иисуса, но и в его пользу – так, бывший слепой свидетельствует: «И проявил (Он) ко мне милосердие, и положил Свои руки на очи мои, и я тотчас прозрел". И другой вскочил и сказал: "Я был горбат, и исправил (Он) меня словом Своим". Еще один вскочил и сказал: "Я был прокажен, и очистил (Он) меня словом Своим». А во второй части используется любопытный композиционный прием: после смерти Иоанна Предтечи вокруг него собираются в аду (ведь рай еще не открыт для душ людей!) все ветхозаветные пророки, что дает повод свести воедино все их предсказания о грядущем Мессии. Пророки ликуют, а вот Аду (читай Гадесу) остается только ужасаться, когда дьявол сообщает ему, кого он должен принять к себе: «Тот ли это, Который взял тогда Лазаря? Если Тот, то избавь меня, не води Его сюда! Один голос Его меня тогда устрашил и лишил всей силы. Этого ли Иисуса ты велишь мне заточить? Да Он, если явится сюда, всех, кто у нас есть, выведет!»
Если в первых Евангелиях заботились больше о том, чтобы передать слова Учителя и суть нового учения, то последующие обрастают биографическими, бытовыми и в особенности «чудесными» деталями. Весьма любопытны рассказы о детстве Иисуса от некоего Фомы Израильтянина: основатель христианства в юном возрасте предстает скорее грозным, чем милосердным божеством, с которым вовсе не уютно жить по соседству. Так, по словам Фомы, однажды (в субботу!) юный Иисус играл, лепя из глины птичек, а когда встревоженный Иосиф спросил его, зачем он это делает, мальчик хлопнул в ладоши, и глиняные воробьи разлетелись. «Но сын Анны книжника стоял там рядом с Иосифом, и он взял лозу и разбрызгал ею воду, которую Иисус собрал. Когда увидел Иисус, что тот сделал, Он разгневался и сказал ему: Ты, негодный, безбожный глупец, какой вред причинили тебе лужицы и вода? Смотри, теперь ты высохнешь, как дерево, и не будет у тебя ни листьев, ни корней, ни плодов». Когда же родители этого и других пострадавших от проклятий Иисуса детей пришли к Иосифу жаловаться на его чадо («раз у тебя такой сын, ты не можешь жить с нами или научи Его благословлять, а не проклинать»), малолетнее божество еще и лишило обвинителей зрения. Правда, потом по его же слову все исцелились, но «после того никто не осмеливался перечить ему, чтобы не быть проклятым и не получить увечье».
Средним векам мы обязаны еще одним Евангелием детства, известным под именем псевдо-Матфея (автор, желая придать своему творению вес, ссылался на то, что его якобы записал сам апостол Матфей). Это сочинение носило название "Книга о рождении Благодатной Марии и детстве Спасителя". По существу, она состояла из двух апокрифов, которые иногда выступали под отдельными заголовками - "Книга о рождении святой Девы" и "Книга о детстве Спасителя". В частности, на пути в Египет Святое семейство сопровождают львы вместе с быками и ослами, а от одного вида божественного Младенца египетские идолы рассыпаются в прах. Но и в этом евангелии юному Иисусу тоже радуются не все, и один из его ученых противников даже предсказывает его дальнейшую судьбу: «И начал тогда он кричать: "Может ли жить Дитя это на земле? Оно заслуживает, напротив, быть распятым на большом кресте, ибо затушит Оно всякий огонь и посмеется над любым учением».
Нарастает интерес писателей и к тем, кто окружает фигуру Спасителя: так появляется «История Иакова о рождении Марии» (Иакова того, что был сыном Иосифа от первого брака), или «Протоевангелие Иакова». Оно окружает жизнь матери Иисуса чудесами, начиная с рождения у пожилых родителей и кончая историей замужества девушки, изначально посвященной храму, включая также все перипетии неприятнейшего разбирательства по поводу ее нежданной беременности и испытания, доказывающие непорочность Марии. Также распространяется сказание об успении Марии, возвещенном ей тем же архангелом Гавриилом, что принес ей благую весть о будущем рождестве Иисуса, и сопровождающемся такими невероятными событиями, как одновременное появление солнца и луны. «Книга Иосифа Плотника» — напротив, не очередной бытовой рассказ, а история о посмертной судьбе души благочестивого старца, который покидает мир в горестных покаянных молитвах, но после смерти не только попадает в рай, а становится святым заступником, распространяющим свою благодать даже на автора апокрифа: «И кто опишет повесть твоей жизни, твоих испытаний и твоего расставанья с миром и эту речь, вышедшую из Моих уст, того Я поручу твоей охране, пока она пребудет в этой жизни. И тот, у кого родится сын и он назовет его Иосифом, - тот не узнает ни нищеты, ни вечной смерти».
Не обошли апокрифические повествования и противников Иисуса. Судьбе Понтия Пилата посвящены целых два апокрифа — «Смерть Пилата» и «Обращение Пилата», причем в обоих старый и больной император Тиберий карает его за то, что он предал смерти великого чудотворца, который мог бы излечить кесаря от недугов. Правда, если в первой версии опальному прокуратору хватило ума лишь на то, чтобы немного задержать исполнение своего приговора, пользуясь чудотворными свойствами туники Христа, во второй ему удается свалить всю вину на мятежных иудеев, что выливается в карательную экспедицию, рассеявшую их племя по всему миру. К тому же на месте казни Пилат обращается к богу с молитвой «не наказывать его вместе со зловредными евреями», и его слышат на небесах: «И как только окончил Пилат молиться, раздался голос с неба: «Благословляют тебя все колена и все отцы народов за то, что из-за тебя исполнились все пророчества обо Мне. И во время Второго пришествия Моего ты сам будешь свидетелем, когда буду Я судить двенадцать колен Израиля и тех, кто не принял имени Моего». О роли «зловредных евреев» в исполнении указанных пророчеств небесный глас не упоминает.
А вот попытка, наоборот, увязать христианство с иудаизмом: в апокрифе «О священстве Иисуса Христа» от имени иудея, из конъюнктурных соображений не желающего принимать христианство, но сочувственно относящегося к этому учению, рассказывается, что Иисуса, еще до того, как он начал проповедовать, избрали священником иерусалимского Храма вместо одного из умерших священников. Сам автор подтверждает версию своего «собеседника» ссылкой на Священное писание, понятое, правда, в духе его времени: ведь если Иисус входил в синагогу и читал проповеди, то кто может этим заниматься, как не священник?
К 5 в.н.э. положение более-менее стабилизировалось, были утверждены четыре канонических Евангелия, а все прочее стали считать апокрифом; впрочем, истории о матери Иисуса и о его сошествии в ад не возбранялись к чтению верующими и частью вошли в христианские обряды ("История Иакова о рождении Марии", сочинение "Об успении Марии", Евангелие от Никодима), но часть апокрифов попала под запрет, в особенности сочинения гностического толка. Это, впрочем, не мешало хождению в народе новых сказаний – как на сюжеты Ветхого Завета, так и Нового. Наиболее известное собрание подобных сказаний в Европе — «Золотая легенда» Якопо из Варацце (иначе Иакова Варагинского). Так, в сказании о кресте повествуется об обретении императрицей Еленой креста Христова с помощью некоего иудея по имени Иуда. Хоть этот поступок был и не добровольным (императрица повелела заточить его в яму и мучить голодом), он мистическим образом уравновешивает поступок Иуды-предателя: «Тогда вскричал дьявол в воздухе: - Иуда, что ты сделал?! Ты делаешь противное тому, что сотворил иной Иуда, ибо через него я получил немало душ, а через тебя многие потеряю, через него я правил людьми, а через тебя потеряю царство мое, и потому я не скупясь накажу тебя, пришлю того, кто казнит тебя».
Средневековая русская литература была наполнена сказаниями, восходившим к византийским образцами и распространявшимся в сборниках ("Сказание Иеронима об Иуде предателе", "Легенда о кровоточивой жене Веронике", "Сошествие Христа в ад", "Соломон и царица Савская", "Повесть о Соломоне и Китоврасе", "Суды Соломоновы", "Повесть о Вавилоне граде"). В «Сказании об Адаме» бог еще до грехопадения показывает прародителю во сне «свою смерть, и распятие, и воскресение, и предвидел он вознесение за пять тысяч пятьсот лет. И увидел Адам Господа распятого, и Петра в Риме ходящего, а Павла в Дамаске обучающего народ, проповедующих воскресение Господа и то, как вознесся он». А сказание о хождении Богородицы по мукам, которое с таким воодушевлением упоминает Иван Карамазов (мы с ним тоже еще встретимся), продолжает традицию описания странствий души по загробному миру и ни с чем не сравнимые муки грешников, терзаемых в аду. Но, наверное, впервые героиня предпринимает такое активное заступничество, превосходя в милосердии к осужденным христианам всех святых, даже самого бога: «Богородица воздела руки к благодатному сыну своему и сказала: «Помилуй грешников, Владыка, так как я видела и не могу переносить их мучений, пусть буду и я мучиться вместе с христианами». И раздался голос, ей говоривший: «Как я помилую их? Вижу гвозди в дланях сына моего, и не знаю, как можно их помиловать». Все святые и мученики молят Бога о спасении грешных христиан, но Мария настаивает на этом, когда всем остальным уже нечего сказать. После того, как все «оправданные» полегли ниц перед престолом всевышнего, он согласился хотя бы даровать покой грешным христианам от Великого четверга до Троицына дня. И, наверное, не случайно эта история постоянно попадала в списки запрещенных книг...
Однако духовенство и само уже стало, помимо проповедей, публицистических и теоретических сочинений, создавать художественные произведения на библейские сюжеты, особенно стихотворные. Преподобный Ефрем Сирин пишет поэмы о жертвоприношении Авраама, о пророках Илии и Ионе, а Григорий Назианзин в манере классической античной поэзии излагает священную историю ("Египетские казни", "Моисеево Десятословие", "Чудеса прор.Илии и Елисея", "Родословие Христово", "Чудеса Христовы", "Притчи Христовы" и др.) В Египте Нонн Панополитанский перелагает Евангелие от Иоанна гекзаметром, а в Сирии Иаков Серугский повествует в стихах о ветхозаветных сюжетах; в 4 в. поэт Ювенк пишет стихотворное переложение Евангелий, в 5 в. Целий Седулий — поэтический эпос «Пасхальная песнь», а в 7 в. появляется поэма Георгия Писиды «Шестоднев» о сотворении мира, породившая вслед серию и других «Шестодневов». Иисус появляется в древнесаксонской эпической поэме «Гелианд», представая в ней могущественным монархом; в Галлии Авит слагает лат. поэму на сюжет Кн.Бытия, Аратор - перелагает в стихи Деяния, Венанций Фортунат пишет знаменитый гимн о Страстях Христовых, а английский поэт Куневульф на древнеанглийском языке повествует о судьбах апостолов и о самом Христе в одноименных стихотворных сочинениях. Серию коротких стихотворений на ветхозаветные сюжеты создает в 12 в. Федор Продром, а Адам Сен-Викторский становится автором гимнов на библейские темы. И, конечно же, Данте Алигьери в своем путешествии из Ада в Рай просто не может, устами Вергилия, не рассказать о том же пути библейских героев:
"Я был здесь внове, - мне ответил он, -
Когда, при мне, сюда сошел Властитель,
Хоруговью победы осенен.
Им изведен был первый прародитель;
И Авель, чистый сын его, и Ной,
И Моисей, уставщик и служитель;
И царь Давид, и Авраам седой;
Израиль, и отец его, и дети;
Рахиль, великой взятая ценой;
И много тех, кто ныне в горнем свете.
Других спасенных не было до них,
И первыми блаженны стали эти".
Так что в «Аду» из библейских персонажей мы видим лишь Иуду Искариота, терзаемого наряду с Брутом и Кассием тремя пастями дьявола в самом подножии ада, «внутрь головой и пятками наруже», да еще, пожалуй, там присутствует царь Немврод, проектировщик Вавилонской башни, обреченный не только на вечные муки, но и на вечное отъединение от всех языков:
..."Rafel mai amech
Izabi almi", - яростно раздалось
Из диких уст, которым искони
Нежнее петь псалмы не полагалось. (...)
И мне: "Он сам явил свой истый лик;
То царь Немврод, чей замысел ужасный
Виной, что в мире не один язык.
Довольно с нас; беседы с ним напрасны:
Как он ничьих не понял бы речей,
Так никому слова его не ясны".
И в «Чистилище» мы видим души упомянутых в Писании лишь опосредованно - в видениях рассказчика на пороге каждого из его кругов: так, ему являются действующие лица «Книги Эсфири», а затем Лия, собирающая цветы на лугу:
«Для зеркала я уберусь цветами;
Сестра моя Рахиль с его стекла
Не сводит глаз и недвижима днями.
Ей красота ее очей мила,
Как мне - сплетенный мной убор цветочный;
Ей любо созерцанье, мне – дела».
И лишь на высочайшем небе «Рая», среди лепестков небесной розы, предстают все праведники — мужчины (Адам, Моисей, апостолы) отдельно, а напротив них — Ева, Рахиль рядом с его Беатриче, Сарра, Ревекка, Юдифь и другие. Рассказчик дерзает даже на попытку описать видение божественной Троицы — хотя и сам признает ее непостижимой и непередаваемой словами:
О, если б слово мысль мою вмещало, -
Хоть перед тем, что взор увидел мой,
Мысль такова, что мало молвить: "Мало"!
На Востоке продолжают создаваться поэтические произведения на их сюжеты: так появилась поэма «Иосиф и Зулейха», приписываемая Фирдоуси, на сей раз посвященная печальной истории жены Потифара. Великий армянский поэт Нерсес Шнорали (Благодатный) в поэме «Сын Иисус» излагает события Нового завета в форме диалогов; при этом стихи его можно было петь, подобно поэме «Давид Сасунский». Там появляется даже диалог искупителя-Иисуса с искупленным Адамом:
Кромешный мрак Исус креста лучом рассек,
В аду плененных слуг своих ища.
Прихода господа сей знак Адам узнал,
Стыдом объят, он восхитился в страхе.
И длань пронзенную простер к нему Исус,
Рукой призвав, ободрил: «Не страшись!
Взгляни: я весь изранен за тебя,
Взгляни: земных проклятье терний на челе».
А вот сокрушается Мария, навсегда прощаясь со своим сыном, Иисус же кротко успокаивает мать:
«Господин мой и Сын мой! Кому ты меня поручаешь,
Мать и служанку твою? Ты на небо к отцу уходишь,
Кто о жизни моей позаботится,
Кто тебя заместит на земле?»
«О моя невинная голубка! Не терзайся сердцем
Страхами людскими. Я навеки с тобою,
Я твореньям моим опора Словом силы моей».
Драматизированное изложение библейских преданий стало также занимать немалое место в жизни и искусстве средневековой Европы. Сами по себе христианские обряды включают некоторое подобие драмы: так, кондаки преподобного Романа Сладкопевца нередко построены в форме диалогов. Постепенно из самой литургии выделялась литургическая драма: каждое рождество в храме разыгрывались истории о явлении Вифлеемской звезды и поклонении пророков младенцу Иисусу; а когда «действа» перешли с латыни на «народный язык», они стали мистериями — народными драмами на библейский сюжет. Первой драмой на англо-норманском диалекте было «Действо об Адаме» (около 1160), где дьявол, заставляя зрителей переживать и вновь надеяться, предпринимает несколько попыток соблазнить Адама, затем Еву — но успеха достигает, только оставшись с женщиной наедине в образе змия. С течением времени цикл рождественских представлений уже стал начинаться с самого сотворения мира — и продолжаться до самого Рождества, так что самая грандиозная «Мистерия Ветхого завета» продолжалась несколько недель, насчитывала 40 пьес и 50000 стихов и требовала участия 250 актеров. В период праздника Тела Христова каждый цех или торговая гильдия должна была представить свою религиозную пьесу. На Руси большой популярностью пользовалось «Пещное действо», разыгрывающее библейское сказание о трех отроках в огненной печи. В 15 веке перед зрителями предстают «Каин и Авель», «Авраам и Агарь», «Царица Эсфирь», «Навуходоносор», Ф.Белькари в 1449 году пишет мистериальную драму «Представление об Аврааме и Исааке». Также мистерии разрабатывают пасхальный сюжет (первым из подобных сочинений было «Действо о посещение Гроба», в дальнейшем появилось множество вариантов), менее распространены были «действа» о воскресении Лазаря, благовещении, обращении Павла, Иосифе и его братьях, пророке Данииле, притче о мудрых и неразумных девах...
Некоторым особняком здесь стоит «Действо об Антихристе»: не только понятным отделением от литургического обрамления, но и четкими политическими аллюзиями — ведь почти всю первую часть занимает рассказ о славных победах императора:
«Посмотри, как франки все нагло возгордились
И величество твое унижать пустились.
Власть твоей империи вовсе отвергают,
Раз твое владычество за грабеж считают.
Пусть они поплатятся за свое нахальство,
И в пример всем прочим накажет их начальство».
Разумеется, и непочтительные франки побеждены, и иерусалимский король чувствует, что престол колеблется под ним — но и император в конце концов вслед за ними покоряется Антихристу, соблазняющему мир своими чудесами в союзе с Лицемерием и Расколом:
«Стоит на престоле царском мне воссесть,
Властелины мира воздадут мне честь (...)
Христа люди обожают,
Чтят везде и уважают.
О нем память искорените всюду,
Пусть я вместо него прославлен буду».
Одержав победу над земными властителями, а также над Христианством, Иудейством и Язычеством (все эти аллегории - самостоятельные роли для актеров, как в той самой мистерии, что разыгрывается в «Соборе Парижской богоматери» Гюго), Антихрист утверждается на престоле — но, хвалясь своими достижениями, сам служит причиной своего краха, упомянув слова «мир и безопасность», на которых, согласно пророчествам, и должно закончиться его царство:
«Всем моим величьем, что давно предсказано,
Люди насладятся, как им предуказано.
А по их гибели в злой суете и горе
Мир и безопасность всех ожидает вскоре.
Тотчас раздается гром над головой Антихриста и, по его низвержении и бегстве его приверженцев, Церковь поет:
Вот человек, который не в Боге полагал крепость свою.
А я, как зеленеющая маслина, в доме Божием».
В 15-16 веке в рамках библейской темы появляется поэма о Деве Марии Якопо Саннадзаора, мистические гимны на темы Песни Песней слагает святой Хуан де ла Крус, а немецкий поэт Мартин Опиц создает переложение Псалтири и поэму "Юдифь", в которых его современники не могут не увидеть аллюзий на нынешнее положение Германии и негодования на иноземных захватчиков. Попытку свести воедино библейский сюжет, новомодные обращения к пастушеской античности и барочную преизбыточность красок предпринимает Фридрих Шпее в книге «Соперник соловья». У него пастух Дамон на золотой скрипке прославляет воскресение Христа, а вслед за ним и другие пастухи славят великого живописца-вседержителя, раскрасившего мир своими красками; сам Христос предстает в образе юного Дафниса, горе от смерти которого заставляет землю и небо укрыться трауром, слезы его обращаются в жемчужины, а капли крови — в рубины. А томящаяся по небесному жениху Христова невеста у Шпее поет «Любовные песни»: ее манят алые уста и лебединые руки жениха, высшим блаженством она почитает умереть на его груди, и даже ссылается на Купидона, пронзившего ее сердце тысячью стрел... Среди произведений Аретино есть «Вочеловеченный Христос» (1535), а в 1562 году М.Сэв из Лиона создал эпопею «Микрокосмос», начинавшуюся сотворением мира; примечательно, что он увидел в первородном грехе «благотворную ошибку», превратившую Адама в труженика и давшую ему возможность искупления. Темы Страшного суда развернуты в «Трагических поэмах» Агриппы д‘Обинье (1552-1630). Вслед за традицией «Шестодневов» появились поэмы «Дни творения» Торквато Тассо, «Неделя, или Сотворение мира» (1578) Гийома Саллюста дю Бартаса, а потом его же «Вторая неделя» (1584-1590).
Примерно в это же время происходит, пожалуй, самая значительная литературная сделка человека с дьяволом: в 1587 году И.Шпис перелагает в авторское повествование одну из легенд, окружавших исторического алхимика Иоганна Георга Фауста, результатом чего является «История о докторе Фаусте, знаменитом чародее и чернокнижнике». Вообще-то подобные легенды ходили обо многих ученых людях: так, в раннем средневековье популярностью пользовалась история монаха Феофила, рассказанная последовательно греком Евтихианом, Павлом Дьяконом и Готье де Куанси. Феофил, отчаявшись сделать карьеру на духовной стезе, продал душу дьяволу, но избежал ада благодаря чудесному заступничеству Девы Марии. Шписовский Фауст, в отличие от него, никакой формальной сделки с дьяволом еще не заключает. Но «мудрствующий» крестьянский сын, доктор богословия, который отринул Писание и увлекся медициной, астрологией и магией, прекрасно понимал, на что идет. Хотя на пороге смерти, раскаявшись и призывая к раскаянию студентов, чернокнижник все же надеялся, что дьявол возьмет тело, но оставит в покое душу. Затем Г.В.Видман публикует в 1599 году «Достоверную историю Фауста», после чего фигура инфернального доктора не сходит со сцен народных театров и периодически появляется на литературной сцене. Так, в 1604 году (уже после смерти автора) выходит пьеса «Трагическая история доктора Фауста» Кристофера Марло, в которой главный герой, прежде всего, стремится овладеть магией, чтобы использовать ее как инструментарий для получения материальных благ:
Волшебные круги, фигуры, знаки...
Да, это то, к чему стремится Фауст!
О, целый мир восторгов и наград,
И почестей, и всемогущей власти
Искуснику усердному завещан!
Соответственно, условия договора с дьяволом достаточно конкретны: Фауст требует за свою душу «двадцать четыре года наполненной роскошествами жизни и Мефистофеля себе в услужение. О судьбе своей души он пока что не заботится, утверждая, что за богатства и власть «много тысяч душ» отдать не жалко, и считая адские мучения басней для простаков, ибо:
Ад для него - Элизиум, где встретит
Его душа всех древних мудрецов.
Но, по мере того, как приближается час расплаты, вольнодумные иллюзии вылетают у чернокнижника из головы, и он шарахается из стороны в сторону, прислушиваясь то к ангелу добра, то к ангелу зла, не жалеющим для него своих увещеваний. Обычно голос тоски по небесам ему удается гасить земными наслаждениями, которых раз за разом требуется все больше: после прекрасных наложниц он вызывает саму Елену Троянскую, после овладения искусством вызывать гром и бурю — вступает в беседы с Гомером, запросто заходит в гости к императору и римскому папе (над последним, в образе невидимки, еще и вдоволь поиздевавшись), а когда все же пытается воззвать к Христу о милости, к нему является сам Люцифер, чтобы напомнить условия договора. Конечно же, приходит время, когда действительно становится слишком поздно, ад оказывается не античным Элизиумом, а настоящим пеклом с огнем и раскаленными вилами, и жалок оказывается заносчивый доктор перед лицом неминуемой расплаты:
Будь прокляты родители мои!..
Нет, самого себя кляни, о Фауст!
Кляни, кляни убийцу Люцифера,
Лишившего тебя блаженства рая! (...)
О, станьте же недвижны, звезды неба,
Чтоб навсегда остановилось время,
Чтоб никогда не наступала полночь!
Взойди опять, златое око мира,
Заставь сиять здесь вековечный день!
Иль пусть мой час последний длится год,
Чтоб вымолил себе прощенье Фауст!
Запомним эту отчаянную мольбу — когда-нибудь мы услышим ее совсем в другой редакции... А пока что, раз уж мы вернулись в театр, посмотрим, что происходит в это время с библейскими героями на его подмостках. Хотя в 1548 году мистерии подвергаются запрещению, но «священные представления» продолжаются и далее, уже как библейские драмы и трагедии, и не анонимные, а вполне авторские. Еще около 11-12 вв. автор византийской евангельской драмы «Страждущий Христос» (которым ранее считали Григория Назианзина) прямо заявляет, что будет говорить о Страстях языком Еврипида (чье влияние действительно находят там исследователи); теперь этому приходит самое время. Первой из таких пьес, у которых четко можно установить автора, был «Авраам жетрвоприносящий» Т.де Беза, поставленный в Лозанне в 1550 г. Как и в «Неистовом Сауле» Ж.де ля Тая (1572), критики прослеживают в нем греко-римское влияние и удаление от библейского стиля. В 1558 году в Венецианском гетто состоялась премьера пьесы «Эсфирь» на испанском языке, сочиненной марраном Шломо Уске. А.де Монкретьен в 1601 году в двух одноименных трагедиях обращается к судьбе Амана и Давида.
Духовные драмы (в том числе одноактные, известные под названием «аутос сакраментале») приобретают большую популярность в Испании: так, героями пьес Диего Санчеса в середине 16 века были Соломон, Авраам, Моисей и Давид, Фелипе Годинеса — Исаак, Давид, Хаман и Мордехай, Иосиф, Юдифь, а Микаэль де Карвахаль около 1575 г. написал драму об Иосифе. Поэма дю Бартаса о семи днях творения обрела сценическую жизнь в «Семи днях недели» Франсиско (Иосефа) де Касереса (1612). Тирсо де Молина обращался к Книге Руфь («Искусная сноповязальщица», 1634), а Лопе де Вега — к Книге Эсфирь. В изобилии создает духовные драмы Педро Кальдерон де ла Барка: Книга пророка Даниила предстает под его пером в ауто «Пир царя Валтасара» и «Mistica у real Babilonia», то есть «Вавилон мистический и Вавилон царский» (последнее, впрочем, можно перевести и как «Вавилон реальный»). В «Вавилонской башне» мы видим непокорного Хама, которому опустошенная потопом земля важнее благодатного ковчега и милее сияющей радуги, и его внука Нимрода, затевающего строительство великой башни только затем, чтобы увидеть с высоты, сможет ли он предпринять завоевание всей земли и установить свою «абсолютную монархию». Истину о том, что «Ревность — ужаснейшее чудовище в мире», доказывает история царя Ирода, который то хочет завоевать весь мир, чтобы его супруга Мариамна не могла знать зависти, то приказывает убить ее после его смерти, чтобы та не досталась никому, а под конец убивает ее сам и бросается в море, не успев даже организовать избиение младенцев... А в сочинении Кальдерона «К Богу ради государственных соображений» Дух, Мысль, Язычество, Атеизм и ветхозаветная Синагога вступают в запутанные отношения по поводу судьбы обращенного апостола Павла. Дьявол же появляется в драме Кальдерона «Необычайный маг»: на сей раз враг человечества пытается обольстить христианку Юстину, внушив ей любовь к язычнику и магу Киприану, что пытается проникнуть в суть истины без помощи откровения; результат получается необычным — Киприан обращается на путь христианства и становится святым мучеником вместе с Юстиной, а договор с дьяволом аннулирует в одностороннем порядке.
В Германии к библейским сюжетам не раз обращался нюрнбергский мейстерзингер 16 века Ганс Сакс: известны его пьесы об Эсфири, Иове, Адаме и Еве, Юдифи, Ироде, Каине и Авеле, Давиде, Сауле, а также поэма «Иов». Также на германской почве выросли драмы "Жертвоприношение Авраама" Безы, стихотворная драма "Сусанна" П.Ребхуна, "Иуда Искариот" Т.Наогеорга, "Истинный Сын" Б.Вальдиса. Ф.делла Балле в 1627 году пишет трагедии «Юдифь» и «Эсфирь», проникнутые сочувствием к угнетенному еврейскому народу. В 1699 г. Ицхак Кохен де Лара издал в Амстердаме «Достославную комедию о Хамане и Мордехае» все по той же книге Эсфирь, а также балладу об Иакове. С библейских драм, между прочим, начиналась история профессионального русского театра: перед царем Алексеем Михайловичем в 1672 году, в специально выстроенной «комедиальной хоромине» разыгрывалось переводное «Артаксерксово действо» на тему книги Есфири (трудно было не узнать параллель истории библейской царицы с судьбой недавно повенчанной с царем Натальи Нарышкиной). Затем последовали «Иудифь», «Жалостная комедия об Адаме и Еве», «Малая прохладная комедия об Иосифе», «Комедия о Давыде с Голиафом», «Комедия о Товии Младшем»... Пьесы на библейские сюжеты, наряду с переложением псалмов, писал Симеон Полоцкий: его «Комедия о блудном сыне», «Комедия о Навуходоносоре царе и трех отроках», «Комедия о Навуходоносоре и Олоферне», в традициях церковных представлений, наряду с назидательностью включают грубовато-комические жанровые сценки. А Дмитрий Ростовский стал автором рождественского музыкального «Ростовского действа», «Успенской драмы», «Грешника кающегося». Народные кукольные театры разыгрывали «Вертепное действо» — рождество Христа в пещере (вертепе), отчего и сами стали называться вертепами.
Как и тот самый византийский автор, свою трагедию «Христос-страстотерпец» создает Гуго де Гроот, иначе Гроций; его перу принадлежит и трагедия «Адам изгнанный» (1601), вдохновленная Книгой Бытия, а также, возможно, поэмой епископа Вены св. Авита, написанной около 500 года в латинских гекзаметрах. Здесь в роли искусителя Адама появляется Сатана, которого снедает «мстительная кознь ума преступного», и он замышляет такое злодейство, перед каким содрогается сам. Пытаясь втереться в доверие к Адаму, «соперник Бога вероломный, проклятый» терпит поражение, хоть и пытается призвать отвергающего его прародителя отринуть вековой гнев, отложить войну — если не из страха, то ради того, чтобы не потворствовать своему гневу. Адам, впрочем, тверд, как скала, не ведется на сатанинскую демагогию и к мировой не склонен:
Сатана. Препятствует ли совесть заключать союз?
Адам. Зовешь союзом общность преступления?
Сатана. Все, чем владею, тем владей и ты равно.
Адам. Что можешь, кроме зла, ты дать, делясь своим?
Так что отец лжи обращает весь свой риторический арсенал против Евы, в чьем лице находит аудиторию более благодарную. Гроций недаром увековечил свое имя как теоретик права, и блестящую речь для своего Сатаны он вполне способен подготовить:
Зачем же древо не вошло в даримое? –
Ведь повелел Он, чтобы земли с водами
вам подчинялись: древо же – как некая
часть мощной суши – ставит под сомненье дар.(...)
Что здесь, забота или же – презрение,
раз все вершит он ради славы, лучшее
себе оставив? О ярмо несносное!
Чем несвободным быть, не быть – не лучше ли? (...)
Поверь совету: для восстановления
прав ущемленных случай упускать нельзя. –
Бери чужое, чтобы сохранить свое!
Вкусившая плода женщина становится достойной ученицей искусителя, совращая и супруга почерпнутыми от лукавого идеями:
Адам. Приказ хозяйский презирать законным мнишь?
Ева. Да, коль правитель держит скиптр неправедный.
Адам. Люби, когда он справедлив, а нет – терпи.
Ева. Считай, что рабство хуже даже гибели.
Адам. Великому Богу служить – свобода высшая.
Ева. Тогда не лучше ль постараться Богом стать? (...)
И Адам, не мыслящий своей судьбы отдельно от судьбы супруги, соглашается вкусить запретный плод — ведь сам Бог хотел, «чтоб муж любовь к супруге предпочел родительской»... Первый грех человечества совершен, Сатана ликует и обещает человеку: «шаг куда угодно правь, – бежать ты будешь по моим владениям», а Адам сокрушается:
Закону Высшей Воли предпочли с тобой
мы нашу алчность, благу душ – страсть плотскую,
и Саду – яблоко.
В отчаянии человек уже готов покончить с собой, но Ева убеждает его, что «тот, кто трусит жить, тот трус поистине», и не следует предаваться отчаянью. Действительно, в конце людям все-таки брезжит свет надежды, а вот искусителю обещано поражение:
САМ грядет, облекшись плотью человеческою, Бог,
не от мужа рожден, но только от начала женского;
Он из чрева Девы выйдет, рода людей Спасение,
Триумфатор, изотрет он гордую главу твою
и, сразив заразу злую, ход времен замкнет в кольцо.
К теме грехопадения обратится и Йост ван ден Вондел в своих трагедиях, и начнет он еще с предыстории — восстания падших ангелов и их поражения («Люцифер», 1654). Суть конфликта изложена в устах Люцифера до забавного конкретно:
...Для Ангельства к несчастью,
Стать равным Господу назначен князь Адам:
Но как бестрепетно мой скиптр ему отдам?
На что получает от представителей ангельского воинства не менее конкретный ответ:
Монарх решает сам, кого приблизить к трону.
И даже высшую Адаму дать корону
Он волен, восхотев: Его решает власть,
Кто - должен вознестись, а кто - обязан пасть. (...)
Что можно знать тебе - то знай из книги Бога.
Во многознании - не слишком пользы много,
Господь решает сам, кому что ведать след.
Слепит и Ангелов сверх меры сильный свет.
Слыша от правящей партии лишь такие вот установки в стиле «выполнять и не рассуждать», Люцифер поднимает бунт, собирает вооруженных сторонников, толкает пламенные речи про низкое рабство и лежание в пыли перед «бастардом», про отнятое первородство, о том, что «ночь к Ангелам пришла» и что «ничтожеству дать власть неимоверну — не слишком щедро ли?»
...Коль Свет доверен мне,
И сам я - Света сын, то кто не счел бы странным,
Что вдруг склонился б я перед любым тираном?
Кто хочет - пусть падет. Наместник - никогда
Своих не кинет чад. Ни лютая беда
Не устрашит меня, ни всех проклятий сила;
Презрев опасности, мы вознесем ветрила.
Иль я верну права, иль, ежели паду,
Не посрамлю свою корону и звезду.
А падение свое Люцифер предвидит еще перед битвой, особенно после того, как милосердный ангел Рафаил, выступая в переговорах посредником, дает ему надежду на милость Бога — но маховик уже слишком раскрутился, чтобы его останавливать:
Противу Божьего взнести военный стяг?
Признать, что Ангельству Господь отныне враг?
Войска, взроптавшие на Господа, возглавить
И против Божьего закона - свой восставить? (...)
Что ж, надо отвечать - по собственной вине.
Днесь от Создателя отречься должно мне!
Надменность, клевету - под маской ли укрою?
Нет отступления воинственному строю.
Трагедия кончается поражением обеих сторон: пали восставшие ангелы, тот, кто был блистающей Денницей, покрылся смрадной грязью и «собою семь зверей явил одновременно», но и верным ангелам нечему радоваться: Гавриил приносит весть о том, что праздник испорчен падением Адама. Как именно это произошло, Вондел показывает уже в пьесе «Адам в изгнании, или Трагедия всех трагедий». Сюжет здесь в целом следует так же, как и в трагедии Гроция, и речи вонделовского Люцифера здесь остаются такими же горделивыми:
Еще не кончен бой! Осталась мощь у нас,
Победа зря пьянит небесного владыку:
Мы явим свой закон - Его закону в пику!
Люцифер стремится найти «силок» в Эдеме, созданном для людей, подозревая, что его небесный противник не мог не устроить там чего-нибудь, что может их сгубить. Правда, в этой версии ему не сразу приходит мысль о том, что именно женщина должна ввести в грех мужчину — ему советует это наш старый знакомец, бес любострастия Асмодей:
Люцифер. Едва ли с женщины возможен наш почин,
В ней смелость ли найдем, потребна здесь котора?
Мужчина, мыслится, поддастся очень скоро,
Жена же в грех впадет уже за мужем вслед. (...)
Асмодей. На это, видимо, как раз надежды нет.
Вот муж вослед жене - то цель уже конкретна.
И действительно, вкусившая знания Ева уже не видит смысла в том, что «не подтверждает разум», возражает Адаму, уверенному, что «на страхе Божием вся зиждется Вселенна», а кроме того, еще лучше, чем у Гроция, владеет оружием демагогии:
Легко же рушишь ты наш богоданный брак:
Суд надо мной вершить себя считаешь вправе
За шкурку яблочну. Ты пременился в нраве,
Звериная мораль взошла в твоей груди,
Вот ты каков, Адам. И вправду - прочь иди.
К чему тебе жена? Тебе милей скотина:
Ей имена давать - в том цель твоя едина.
И, как обычно, поддавшийся колебаниям Адам готов сменить послушание на свободу и волю Бога — на волю богоданной супруги, хотя и молит Господа заранее простить ему минутную слабость:
Пренебрегу с женой божественною связью,
Иль милость высшую легко смешаю с грязью? (...)
Слабохарактерность, я верю, неподсудна,
Благословить сей плод ведь было бы нетрудно,
Не возникал бы яд, когда бы не приказ.
Подай же яблоко. Одна судьба у нас.
Но вожделенное знание оказывается прародителям не сладким, а еще более горьким, чем нарушение запрета — именно в этом и состоит самое тяжкое проклятие Адама:
Все в мире обрело незнаемые свойства.
Гнетет всечасное мне душу неспокойство,
Грудь разрывается несчастная моя,
Рассудок мечется, беспроко вопия.
Как пременился мир! И как я в нем несчастен!
Былое возвратить хочу - и вот не властен.
Так же, как у Гроция, Адам здесь склоняется к самоубийству, и таким же образом Ева удерживает его, и так же верный супруг ее не может допустить, чтобы из-за его слабости жена стала вдовой «во свадьбы первый день»:
Я жить еще хочу: любовь дает мне силы.
Слезами не кропи кустов листы унылы,
Теперь не должно нам в отчаяние впасть:
Нет боле радости, но есть любовь и страсть.
А вот слова, в которых выражен жребий преступивших запрет, суровее, чем у Гроция, и не сулят грядущего спасения, но лишь оглашают проклятие и выгоняют прочь.
Ты, кто внимал жене, забыв Господень гнев,
Запретный плод вкусил, веление презрев,
Прими ярем труда, узнай, как оный страшен;
Днесь проклята земля, и возрастит средь пашен,
Тобой возделанных, волчцы и сорняки,
Посева задушив здоровые ростки. (...)
Рожая, пьет жена пускай страданий чашу;
Здоровье бережа, как и стыдливость вашу,
Бог из овечьих шкур сулит одежду вам.
Теперь - ступайте прочь.
Спасение будет возвещено значительно позже, героям другой трагедии — «Ной, или гибель первого мира», в которой мы, среди всего прочего, можем заглянуть в легендарный ковчег спасения «изнутри»:
Ни солнца, ни луны в ковчеге - только ночь,
Не воздух, а сплошной тяжелый дух звериный,
Напитанный чумой, зловонною уриной, -
С утра до ночи так, и с ночи до утра:
Тюрьма, свинарник, хлев, собачья конура!
Это сетует Хам, который вовсе не в восторге от предстоящего плавания — с неизвестной продолжительностью, смутными перспективами и даже без очевидных причин:
Иль Бог, как женщина, озлоблен и ревнив?
Иль мало гибели Ему садов и нив?
Не Провиденье здесь - но лишь вражда и вызов,
Немилосердный гнев, сквернейший из капризов.
Ной отвечает непочтительному сыну в уже узнаваемой вонделовской манере:
Мы, слава Господу, с той истиной знакомы,
Что Божьи сущности для нас неизрекомы,
Бессильна их в слова понятные облечь
Несовершенная, увы, людская речь.
Упреки ложные в гневливости растленной
Невместно воссылать Создателю Вселенной.
Вот и не внимают несовершенной и нелицеприятной речи Ноя земные властители Града Исполинов (Исполиненбурга), Ахиман и его жена Урания. С насмешкой и неверием глядят они на проповедника моральной чистоты и противника многобрачия, не ведая, что стоят перед лицом вселенской катастрофы:
Себя до времени считать добычей тлена?
Нет, лучше посадить по деве на колено,
Жечь благовония, пить пряное вино,
Покуда смерть еще не глянула в окно, -
Сыграл бы ты, отец: а нам - потанцевать бы:
Не должно упустить утеху новой свадьбы.
Впрочем, когда некуда деться от прибывающей воды, все вольнодумные слова ничем им не помогут, и будут правители метаться в страхе и растерянности, а Ахиману только и остается бранить супругу, отговорившую его послушаться праведника, «дрянью» и «русалочьим мурлом»...
И, конечно же, еще раз оглянется на «Потерянный рай» Джон Мильтон в 1663 году. Как и у предшествующих драматургов, что обращались к теме грехопадения, у Мильтона падший Люцифер — все тот же недюжинный противник, и автор вкладывает в его уста столь же горделивые и мятежные речи, которые потомки еще не раз припомнят:
Привет тебе, зловещий мир! Привет,
Геенна запредельная! Прими
Хозяина, чей дух не устрашат
Ни время, ни пространство. Он в себе
Обрел свое пространство и создать
В себе из Рая - Ад и Рай из Ада
Он может. Где б я ни был, все равно
Собой останусь,- в этом не слабей
Того, кто громом первенство снискал.
Пожалуй, принципиальным новшеством у Мильтона становится роль индивидуалиста Люцифера как руководителя, способного сплотить и воодушевить в новых условиях коллектив своих последователей, которые, «хоть слава их поблекла, своему вождю верны» и рассчитывают вернуть утерянное величие — ведь в аду нет почвы для борьбы честолюбий, потому, по словам Сатаны, союз падших ангелов в их несчастье прочнее, чем обитателей Неба. Но наедине с собой, сознавая тяжкий груз своей гордыни, которая толкнет его в бездну снова, даже если он передумает и покорится небесам, испытывая чувство вины перед теми, кто последовал за ним, и завидуя даже блаженству человека в Эдеме, не говоря уж об утраченном ангельском величии, Сатана совсем не так оптимистичен:
Куда, несчастный, скроюсь я, бежав
От ярости безмерной и от мук
Безмерного отчаянья? Везде
В Аду я буду. Ад - я сам.
Окончательную черту под падением Сатаны, решившего всецело предаться злу, подводит его последний нравственный выбор: увидев людей в Эдеме, их красоту и величие, жалея о том, что когда-то отказался им служить, он все-таки выбирает по отношению к ним предательство и вражду, оправдываясь тем, что «общественное благо, честь и долг правителя» велят ему расширить свою империю и совершить свою месть.
Так Сатана старался оправдать
Необходимостью свой адский план,
Подобно всем тиранам, — комментирует Мильтон слова падшего ангела. В образе змия тот приходит искушать двух прародителей, которые ведут счастливую жизнь, предаваясь восхвалению Бога, «обязанности милой: холить сад, оберегать растенья и цветы», пока еще не тяжкой и не изнурительной (для пуританина было бы дикостью представлять райскую жизнь как сплошное безделье), а также супружеской любви, на присутствии которой в раю Мильтон настаивает:
...Пускай ханжи
Сурово о невинности твердят
И чистоте, позоря и клеймя
Нечистым то, что чистым объявил
Господь, и некоторым - повелел,
А прочим - разрешил.
Но людей ждет серьезнейшее испытание: им предстоит искус познания добра и зла, произрастающих вместе на почве мира, как писал сам Мильтон в своем труде «Ареопагитика, или О свободе слова»: «С тех пор как вкусили всем известное яблоко, в мир явилось познание Добра и Зла, этих двух неотделимых друг от друга близнецов. И быть может, осуждение Адама за познание Добра и Зла именно в том и состоит, что он должен Добро познавать через Зло (...) Добродетель, которая по-детски незнакома со злом, не знает всего, что сулит порок своим последователям, и просто отвергает его, есть пустая добродетель, а не подлинная чистота». Поэтому и Змий, искушающий Еву, как ему и положено, пересыпает свою речь софизмами и скептическими заявлениями, льстивыми обещаниями бессмертия и божественности взамен слепого рабского послушания, «доказывает», что сам съел заветное яблоко и совсем не умер, коварно умалчивает о бедах, сопряженных с познанием Зла, но принципиальный вопрос формулирует очень грамотно:
...Ужели Бог
За столь поступок малый распалит
Свой гнев и не похвалит ли верней
Отвагу и решительность, которых
Угроза смерти,- что бы эта смерть
Ни означала,- не смогла отвлечь
От обретенья высшего из благ -
Познания Добра и Зла? Добро! -
Познать его так справедливо! Зло! -
Коль есть оно, зачем же не познать,
Дабы избегнуть легче?
И, сказать по чести, хотя прародителей за их поступок по головке и не погладили, но и не вышвырнули из рая, как нашкодивших котят: даже у изгоняющего их ангела нашлись слова, укрепившие дух и Адама, ожидающего смерти
... Много дней
Даровано тебе, дабы ты мог,
Раскаявшись, посредством добрых дел
Исправить зло; тогда Господь, смягчась,
Тебя, возможно, искупит совсем
От алчной пасти Смерти... — и Евы, тоскующей по закрытому навек родному саду:
Уйдешь ты не одна, с тобою - муж;
Ступай за ним, и где б он ни избрал
Пристанище, твоя отчизна – там!
Дар познания дается Адаму в полной мере: ангел, чтобы укрепить его веру, показывает ему все будущие царства на Земле, все зло, вызванное в мир их грехопадением — болезни, войны, измены, пороки, — и то добро, что дастся человеческому роду праведной жизнью и сулит искупление, всех грядущих пророков и героев, весь Ветхий Завет и само великое искупление... В конечном счете, прародители могут мужественно, даже не без благодарности, принять справедливую кару, осознавая отеческую любовь Бога:
Тебе он муки тягости предрек
И чадородия, но эта боль
Вознаграждается в счастливый миг,
Когда, ликуя, чрева твоего
Ты узришь плод; а я лишь стороной
Задет проклятьем,- проклята Земля;
Я должен хлеб свой добывать в трудах.
Что за беда! Была бы хуже праздность.
Меня поддержит труд и укрепит.
И, если Сатана обретает ад в самом себе, то людям на прощание дается завет научиться любить ближнего и тем обрести «внутри себя стократ блаженный Рай». При этом очень важное преимущество героев Мильтона — в том, что на их стороне активно выступает Сын Божий: именно он защищает их перед гневом Бога, облачает их наготу в одежды, и предлагает принять смерть, чтобы искупить их грех, в известной сцене, подтверждающей, между прочим, что небесное воинство действительно не так уж единодушно:
«Ответьте, Силы горние: любовь
Найдется ли такая? Кто из вас
Решится тленным стать, чтоб смертный грех
Омыть людской? Кто праведный спасет
Неправедного? Есть ли в Небесах
Столь всеобъемлющее состраданье?»
Небесный хор «немотствует», но вступается голос Спасителя:
«Изрек Ты, Отче: милости лишен
Не будет Человек. (...)
Взамен его - меня прийми. Твой гнев
Пускай меня карает. Человеком
Меня сочти; я, из любви к нему,
Твое покину лоно; отрешусь
От славы, разделяемой с Тобой,
И за него умру охотно».
Мильтон еще столкнет искупителя и искусителя непосредственно, позволяя Христу одержать реванш над Сатаной — в «Возвращенном рае». Задача поэта — противопоставить созданному им сильному образу Сатаны столь же сильный образ Спасителя, и Мильтон наделяет своего Христа чертами индивидуальности, не всегда строго канонической — он не просто покорный исполнитель воли Отца, ему не чужды героические порывы и то самое стремление к познанию, ради которого согрешили прародители:
Еще дитятей был Я чужд забав
Ребячьих; Я стремил к ученью ум,
К познанью, чтобы мудрость обратить
Во благо ближним; и Себя почел
Рожденным правду утверждать вокруг
И праведность. (...)
...Но в оны дни
Мой дух и сердце жаждали побед
Геройских. Для начала Я известь
Израиль чаял из-под ига римлян;
Посем пресечь, искоренить везде
Свирепство лютых, и надменных власть;
Добро восставить, истину вернуть;
Но, правды Божьей ради, и людской,
Глаголом чудным чуткие сердца
Сперва завоевал бы: да не страх,
Но совесть правит!
Большая часть поэмы строится как диалог двух героев в пустыне, во время которого обе стороны призывают на помощь все свое ораторское искусство. Конечно, Сатана теперь во многом лишен обаяния поверженного изгнанника, теперь он выступает как властелин мира земного со всеми его богатствами, но язык у него подвешен по-прежнему неплохо:
Почто же медлишь во преддверьи благ
Неслыханных? Ведь лучшего царя
Не сыщется, чтоб осчастливить мир!
Иль временишь, в раздумья погружен -
Мета опасна, хоть и высока? (...)
Ты мир не зрил во славе и красе
Империй, государей, их дворов -
Се опыта родник, лишь там постичь
Возможно к вящим подвигам пути.
Однако, вступая в единоборство с врагом человечества, герой Мильтона умеет и холодно отвергнуть его посулы, и настоять на правоте Бога, свободно владеет античной философией и может высказаться против каждой из «модных» школ, и вообще «чужд незнанью о свершенном на земле всеместно». При этом слово Христа способно так же палить и бичевать, как и его слово противника — вот как отвечает он на посулы «славы и красы»:
Избить, разграбить, сжечь, поработить,
В полон увесть иноплеменный люд,
Свободы много более достойный,
Чем одолевший враг, что по себе
Руины токмо всюду оставлял,
Ничтожа труд веков, - и се, надмен
Гордыней, возглашает: аз есмь бог,
Есмь избавитель, благодетель! Храм
Даруйте мне, восставьте мне алтарь!
Мильтон еще написал драматическую поэму «Самсон-борец» (1671), где, взяв за образец даже не римскую, а греческую трагедию Эсхила, Софокла и Еврипида (в ней даже участвует хор), показывает падение героя, поддавшегося соблазну и обреченного теперь на рабство, бесславие и слепоту — несчастье, слишком хорошо известное самому автору:
За поступок,
Раба достойный, рабством я наказан,
Но даже в рубище, вращая жернов,
Не ниже, не постыдней, не бесславней
Я пал, чем став невольником блудницы,
И нынешняя слепота моя
Все ж не страшнее слепоты духовной,
Мне мой позор увидеть не дававшей.
К пленному Самсону, как к прикованному Прометею, поочередно приходят и вступают с ним в диалоги отец, Далила, захвативший его в плен Гарафа — но в итоге он свершает свой известный последний подвиг, обрушив здание на головы своих врагов, о чем мы узнаем из рассказа вестника:
...Самсоном до конца
Самсон остался, завершив геройски
Свой путь геройский. (...)
Себя и отчий дом покрыл он славой,
И - что всего отрадней - от него
Не отвратился бог, как мы боялись,
Но милостив до смерти был к нему.
Так же создаются поэмы и стихотворения, вдохновленные Ветхим Заветом: Антонио Энрикес Гомес создал «Самсона Назорея» (1656) и «Вавилонскую башню» (1647), Мигел де Силвейра в 1638 году — барочный шедевр «Маккавей», а Жуан (Моше) Пинту Делгаду, руководитель марранской общины в Руане, посвятил кардиналу Ришелье «Поэму о царице Эсфири», «Плач пророка Иеремии» и «Историю Руфи» (Руан, 1687). Сент-Аман в 1653 году создает барочную поэму «Спасенный Моисей», оставшуюся, впрочем, в памяти потомков главным образом из-за нападок на нее Буало. Поэма Теодора Корбя (1725) о царе Давиде предшествовала его стихотворному переложению псалмов. Первый крупный поэт немецкого Просвещения Ф.Г.Клопшток, вслед за Мильтоном пробуя силы в библейском эпосе, пишет гекзаметром поэму «Мессиада» (1751-1773). В ней действие также разворачивается в космических масштабах, знаменуя противоборство небесных и адских сил, но автор, повествующий от лица свидетеля событий, видит в битве добра и зла лишь неизбежный этап движения к всеобщей гармонии. И внимание его приковано не к мятежному Люциферу, а к падшему, но тоскующему по небесам демону Абадонне. После «Мессиады» Клопшток еще пишет драмы «Смерть Адама» (1757), «Соломон» (1764) и «Давид» (1772). Г.Р.Державин создает оду «Бог» (1784) и поэму «Христос» (1814). В первой он акцентирует внимание на божественной непознаваемости и всеохватности, но, задавая вопрос «и что перед Тобою я?», он находит оптимистический ответ: «Ты есь – и я уж не ничто!» Во второй поэме Державин также признает ограниченность поэтических средств, способных описать разве что внешний облик Богочеловека, но на многократно повторяемый вопрос «кто Ты?» в конце концов поэт видит ответ в том, что «Христос есть благость, есть любовь»...
Выходящий на смену классицизму романтизм также не оставляет библейскую тематику в стороне: образы Библии появляются в стихотворениях Виктора Гюго («Небесный огонь», «Моисей на Ниле», «Совесть», «Спящий Боаз», «Соломон», «Меч», «Орел»); А.де Ламартин создает по библейским мотивам драму «Саул» (1818). Альфред де Виньи в первой трети 19 века создает поэмы, стремящиеся приблизиться к стилю великой книги ("Потоп", "Моисей", "Самсон", "Дочь Иеффая", "Сусанна"), а позже, в 1863 году — «Гнев Самсона». Пожалуй, самая необычная интерпретация библейской темы у де Виньи — это поэма «Элоа», названная в честь его героини, девы-ангела, рожденной из слезы Христа по умершему Лазарю. Все существо Элоа до того наполнено состраданием, что она проникается милосердием даже к «прекрасному Ангелу Изгнания», наслушавшись на небесах рассказов о его скорбной судьбе, тяжких страданиях... и, разумеется, красоте. Жалость довольно легко перерастает в любовь, и наша героиня уже видит падшего собрата в снах, где он «издали молил ее о сострадании». Впрочем, Сатана у де Виньи вовсе не обладает теми положительными качествами, что видит в нем наивная ангелица. Как нередко бывает в подобных историях, соблазнение Элоа интересно ему лишь в качестве очередной победы, и «тайный король тайной любви» стремится заворожить ее монологами, весьма далекими от терзаний раскаявшейся души:
Я тот, которого любят и которого не знают,
Я установил над человеком свою империю пламени плоти,
Оно — в желаниях сердца, в мечтаниях души,
В линиях тела, в таинственном притяжении,
В сокровищах крови, во взглядах очей.
Хитрый искуситель не чурается даже пролить несколько крокодиловых слез, чтобы склонить к себе ангела сострадания и, наконец, увести ее за собой в адскую бездну:
— Куда вы меня ведете, прекрасный Ангел? — Иди вперед. — Какой грустный у вас голос, и как мрачна речь! Разве не Элоа облегчила твою цепь? Я считала, что спасла тебя. — Нет, это я тебя веду. — Если мы останемся вместе, мне не важно — где! Назови тогда меня еще раз своею Сестрою или своим Богом! — Я похищаю свою рабыню и веду свою жертву. — Ты казался таким великодушным! О, что я совершила? — Преступление. — По крайней мере, стал ли ты более счастливым? Доволен ли ты? — Я более грустен, чем когда-либо. — Кто же ты? — Сатана.
По-моему, весьма поучительная история для молодых девиц, излишне увлеченных сюжетом про красавицу и чудовище... Как бы то ни было, сюжет о любви инфернального создания к существу земному или небесному не раз повторялся в литературе 18-19 веков. «Влюбленный дьявол» Жака Казота выступает в обличье женщины, красавицы Бьондетты, вожделеющей тела и души молодого дона Альвара. Стремление дьявола к своей цели даже побуждает его отказаться от традиционной роли искусителя и разыгрывать женщину честную и добродетельную — что, согласимся, для дьявола менее выигрышно, ведь «успех оказывается неполным». Однако Казот не дает врагу рода человеческого даже такого успеха: в решающий момент герой находит в себе силы отринуть искушение (немало этому способствует то, что дьявол выбирает именно эту минуту, чтобы предстать в своем реальном облике, с рогами и копытами). Томас Мур, описывая «Любовь ангелов» (1823), показывает страсть к земным женщинам как причину низвержения ангелов с небес. Подолинский в поэме «Див и Пери» (1827) подвергает испытанию дружбу двух неземных существ: одной удается вымолить прощение у неба, а другой обречен на вечное отчаяние. Лермонтов вселил в своего «Демона» любовную страсть сначала к монахине, а в последующей редакции — к княжне Тамаре:
Не искусить пришел я душу;
Сгорая жаждою любви,
Несу к ногам твоим моленья,
Земные первые мученья
И слезы первые мои.
Трудись, трудись! Но почему я должен
Трудиться? Потому, что мой отец
Утратил рай. Но в чем же я виновен?
В те дни я не рожден был, — не стремился
Рожденным быть, — родившись, не люблю
Того, что мне дало мое рожденье.
Как будто вняв призывам сына Евы, к нему является Люцифер, смущая и без того смятенную душу Каина традиционно гордыми и неудобными речами:
Он победил, и тот, кто побежден им,
Тот назван злом; но благ ли победивший?
Когда бы мне досталася победа,
Злом был бы он.
Падший ангел берет Каина с собой, чтобы разделить с ним свое знание о вселенной, но панорама миров здесь куда более странная и пугающая, чем «фильм», показанный мильтоновскому Адаму — Люцифер ведет Каина в мир умерших и нерожденных душ, показывает ему призраков и вымерших мамонтов, они вместе зависают в надзвездном пространстве — в общем, вместо успокоения все это приносит человеку лишь новые вопросы и новое недовольство собой и миром:
Что я? Ничто. И я за это должен
Ханжою быть и делать вид, что очень
Доволен мукой?
Так что, когда Авель уговаривает брата воздвигнуть жертвенник Богу, Каин утверждает, что «ничего не ищет, что дается ценой молитвы», и даже обращается к нему таким тоном, что последующий ход событий совсем не удивителен:
Дух, для меня неведомый! Всесильный
И всеблагой — для тех, кто забывает
Зло дел твоих!
Итог этого бессильного бунта известен — алтарь его повержен, а, пытаясь разметать и алтарь брата, Каин в исступлении, сам того сознательно не желая, проливает и его кровь; и вот мать насылает на убийцу сына самые страшные проклятия, забыв о том, что и убийца — ее сын, посланный Богом ангел отказывает ему даже в смерти, и только верная Ада, сестра и супруга, готова разделить с ним скорбь и следовать за ним...
И это я, который ненавидел
Так страстно смерть, что даже мысль о смерти
Всю жизнь мне отравила, — это я
Смерть в мир призвал, чтоб собственного брата
Толкнуть в ее холодные объятья!
Возвращается на сцену и другая история с участием дьявола. В 1674 году Н.И.Пфитцер пишет «Жизнь Фауста», в 1777 Я.Ф.Ленц — «Фауст в аду», а в следующем году Мюллер — «Жизнь и смерть доктора Фауста». В 1790 году Ф.М.Клингер пишет пьесу «Фауст, его жизнь, деяния и низвержение в ад». Здесь он объединяет алхимика Фауста с его однофамильцем Иоганнесом, книгопечатником из Майнца, что дает сатане лишний повод порадоваться изобретению печати, распространяющей повсюду «безумие, сомнение, беспокойство и новые потребности». Фауст желает «знаний, наслаждений и свободы», но, начав с того, что вожделеет жену бургомистра, заканчивает лишь бесконечной цепью любовных интриг, из-за которых путешествует по Франции, Италии, Испании, Ватикану (где, кстати, в качестве культурной программы попадает на закрытое представление «Мандрагоры» Макиавелли). Доктор Фауст появляется и у А.фон Арнима в «Хранителях короны» (1817). Пробовал изложить эту историю и Ф.Лессинг, у него Фауст был одержим одной страстью — жаждой науки и познания, что лишь прибавляет властителю преисподней задора: «Тогда он будет моим, моим навсегда, и вернее, чем при любой другой страсти!» Но, когда силы ада торжествуют победу, у Лессинга появляется ангел и разочаровывает их: тот, кого они видели и пытались совратить, был всего лишь призраком, в то время как сам ученый юноша пребывал все это время в глубоком сне. А потом выводит в мир своего Фауста И.В.Гете, который подходит к этому образу с двойным новаторством. Прежде всего, вместо самовольной, никем не санкционированной, сделки человека с дьяволом у него появляется такое же пари между небом и адом, как в книге Иова, и сам Бог появляется на сцене:
Господь. Он служит мне, и это налицо,
И выбьется из мрака мне в угоду.
Когда садовник садит деревцо,
Плод наперед известен садоводу.
Мефистофель. Поспоримте! Увидите воочью,
У вас я сумасброда отобью,
Немного взявши в выучку свою.
Но дайте мне на это полномочья.
Господь. Они тебе даны. Ты можешь гнать,
Пока он жив, его по всем уступам.
Кто ищет, вынужден блуждать.
Вообще с мелкой адской сошкой гетевский Бог общается совсем по-иному, чем у других — с мятежным Люцифером: он довольно благодушно сообщает ему, что «из духов отрицанья ты всех мене бывал мне в тягость, плут и весельчак», на что Мефистофель с похвалой отзывается: «прекрасная черта у старика так человечно думать и о черте».
Во-вторых, желания самого Фауста слишком далеко распространяются за пределы традиционных для него условий — богатства, славы, знания и комфорта. Как раз о комфорте гетевский герой думает меньше всего.
В горячку времени стремглав!
В разгар случайностей с разбегу!
В живую боль, в живую негу,
В вихрь огорчений и забав!
Пусть чередуются весь век
Счастливый рок и рок несчастный.
В неутомимости всечасной
Себя находит человек.
Очень показательно, что то самое последнее желание героя Марло — продлить мгновение подольше, задержать время — становится условием падения героя Гете:
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: "Мгновение, повремени!" -
Все кончено, и я твоя добыча,
И мне спасенья нет из западни.
Как известно, герой Гете испытывает и возвращение юности, и любовь скромной Маргариты, и светскую власть, и соблазны науки, но элементарно попадается на слове, практически так же, как когда-то попался Антихрист — даже не успев осуществить свои планы по устроению нового города на освобожденных от болота землях, а только раздумывая о них:
Народ свободный на земле свободной
Увидеть я б хотел в такие дни.
Тогда бы мог воскликнуть я: "Мгновенье!
О, как прекрасно ты, повремени!
Воплощены следы моих борений,
И не сотрутся никогда они".
И это торжество предвосхищая,
Я высший миг сейчас переживаю.
Вот в этот-то «высший миг» и останавливается его стрелка часов. Однако небесная канцелярия такого завершения сделки не признает, и ангельский хор, отвлекая адских бесов и пленяя своей прелестью самого Мефистофеля, преспокойно уносит «бессмертную сущность Фауста» на небеса, где уже ожидают его Дева Мария, Магдалина, добрая самаритянка и «одна из кающихся, прежде называвшаяся Гретхен»...
Сделки человека с дьяволом еще не раз становятся темой для писателей: свою душу предлагает сатане и Пьетро Акопо из «Романсов о Розах» К.Брентано, а монах Медард в «Эликсирах сатаны» Э.Т.А.Гофмана просто получает доступ к упомянутым дьявольским снадобьям. У В.Одоевского его «Импровизатор» получает вожделенный дар — все видеть, все знать, все облекать в стихи; но на практике всевидение оказывается проклятием: «Сквозь клетчатую перепонку, как сквозь кисею, Киприяно видел, как трехгранная артерия, называемая сердцем, затрепетала в его Шарлотте; как красная кровь покатилась из нее и, достигая до волосных сосудов, производила эту нежную белизну, которою он, бывало, так любовался....» Забегая вперед, в 1949 год, скажем, что примерно такой же дар получит герой вставной новеллы Ортнера в романе «Гелиополис» Э.Юнгера — «жить словно с микроскопом на глазах», видеть не только все насквозь, но и движущие силы всех событий, и этот герой тоже откажется от своего дара, предпочтя ему тихую счастливую жизнь. Мэри Корелли в «Скорби Сатаны» снова сталкивает дьявола с человеком творческим — на сей раз он под видом князя-филантропа устраивает жизнь нищего художника Джеффри Темпеста, но в результате герой, потерявший и литературный дар, и дар человечности, превращает свою жизнь в ад. Самый же необычайный подход, пожалуй, враг человечества использует в «Удивительной истории Петера Шлемиля» А.фон Шамиссо (1813) — не решаясь с ходу предложить герою продать свою душу, некий «серый человек» в обмен на неиссякаемый кошелек выторговывает у него тень, и только когда общество, включая друзей и семью возлюбленной, в один голос крикнет ему: «Порядочные люди обычно захватывают с собою тень, когда идут гулять на солнце!», — вот тогда можно будет в обмен на возвращение тени потребовать и душу... К чести Петера, на такую сделку он не соглашается «за все тени этого мира», предпочитая пожертвовать любовью и общественным положением; и, чудесным образом найдя посвящает свою одинокую жизнь науке и путешествиям. А еще были «Мельмот-Скиталец» Чарльза Мэтьюрина, «Дьявол и Том Уокер» Вашингтона Ирвинга, «Пани Твардовска» Адама Мицкевича, «Молодой Гудмен Браун» Натаниэля Готорна — из всех этих историй выглядывают всем известные рога и хвост. «Проклятые поэты» на рубеже 19-20 веков в своих стихах и поэмах обращались к сатане и напрямую — «К Сатане» Дж.Кардуччи, поэма М.Раписарди «Люцифер», «Литания Сатаны» Ш.Бодлера.
Несколько раз пытается совладать с темой пришествия адского ангела в наш мир Марк Твен. Собственно, автор выводит не самого Люцифера, а его близкого родственника, существо ангельского рода, бесконечно далекое от людей. Сначала юный сын Сатаны со странным для окружающих именем-номером Сорок Четвертый оказывается... в том самом городке Санкт-Петербург на Миссисипи, в одном классе с Томом Сойером и Гекльберри Финном, где учителей приводит в восторг своими успехами, а учеников — победой над известным грубияном и задирой. Чертенок № 44, впрочем, настроен сделать значительно больше — улучшить земную жизнь человечества, исправив роковую ошибку своего отца. Ведь, по его словам, Сатана, искушая людей познанием добра и зла, не знал главной тайны: «Миссия плода не сводилась лишь к тому, чтобы научить людей различать добро и зло, — он передал вкусившим его людям пылкое, страстное, неукротимое стремление делать зло»... Но будущая повесть «Школьная горка» остановилась на шестой главе, и новое появление Сорок Четвертого, в несколько более зрелом возрасте, мы видим в «старинной рукописи, найденной в кувшине» под названием «№ 44, или Таинственный незнакомец». На этот раз действие происходит зимой 1490 года в Австрии, в средневековой печатне, куда и нанимается подмастерьем молодой бесприютный незнакомец. Одни относятся к нему с подозрением и насмешкой, другие, как юный рассказчик, сам мастер-печатник и кухарка Катрина, искренне привязываются к нему, местный маг и чародей пытается присвоить славу от его чудес, а когда завистники, вступившие против Сорок Четвертого в заговор, объявляют забастовку, они с изумлением видят, как в печатне начинают работать их двойники! Сам же № 44 теперь куда более четко осознает различие между собой и существом человеческой породы: «Могу с уверенностью сказать, что отношусь без всякого предубеждения как к роду человеческому, так и к насекомым другого рода, я не питаю к ним ни зла, ни отвращения. Мне давно знаком род человеческий, и — поверь, я говорю от чистого сердца — он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него». Еще глубже пренебрежение к человечеству дойдет у «Таинственного незнакомца» в его третьем воплощении — в том же австрийском Эзельдорфе, но уже в 1702 году, и встретят его трое мальчишек, среди которых и рассказчик, Теодор Фишер. Пришелец на этот раз называет себя Филипп Траум, но его истинное имя — Сатана, данное в честь его дяди, того самого падшего ангела (сам он остался ангелом не падшим и не ведающим греха). И теперь он не пытается поразить окружающих яркими чудесами, но, слегка подтолкнув цепь событий, изменяет их жизни навсегда — а чаще всего самым благополучным исходом в его системе ценностей является смерть: «Вы толкаете первый кирпич, он падает, валит соседний, тот сбивает еще один и так далее, и так далее, пока все кирпичи не лежат на земле. Такова и жизнь человеческая. В младенчестве человек толкает первый кирпич. Дальнейшее следует с железной неотвратимостью». Незнакомец смущает своих юных приятелей провокационными речами о том, что зверь никогда не будет столь жестоким, как человек, что большинство лишь в исключительных случаях способно противостоять меньшинству, что пресловутое Нравственное чувство, познанное в раю, позволяет человеку лишь выбирать дурное и отвергать хорошее с полным сознанием того, и что единственное могучее оружие против гигантской лжи человечества — это смех, а жизнь — это сон: «Нет бога, нет вселенной, нет жизни, не человечества, нет рая, нет ада. Все это только сон, замысловатый дурацкий сон. Нет ничего, кроме тебя. А ты только мысль, блуждающая мысль, бесцельная мысль, бездомная мысль, потерявшаяся в вечном пространстве».
Впрочем, пора уже постепенно возвращаться от дьявольской темы и «темной стороны» американского сатирика к «светлым» библейским сюжетам, какими они предстали в 20 веке, и для этого перехода могут подойти еще два сочинения Марк Твена — «Дневник Адама» и «Дневник Евы». Правда, божественное и дьявольское вмешательство в них не упомянуто, райские обитатели видят лишь свои поступки и их последствия, и поначалу вовсе не расположены друг к другу. Адама раздражает «это новое существо с длинными волосами», которое все время ходит за ним по пятам: «Построил себе шалаш, чтобы укрыться от дождя, но не успел ни минуты спокойно посидеть в нем наедине с самим собой. Новое существо вторглось без приглашения. А когда я попытался выпроводить его, оно стало проливать влагу из углублений, которые служат ему, чтобы созерцать окружающие предметы, а потом принялось вытирать эту влагу тыльной стороной лап и издавать звуки, вроде тех, что издают другие животные, когда попадают в беду!» Ева же в это время пытается познать мир и предается рассуждениям: «Дело в том, что, по-моему, я - эксперимент; да, я положительно ощущаю себя экспериментом, просто невозможно сильнее ощущать себя экспериментом, чем это делаю я, поэтому я все больше и больше убеждаюсь в том, что это именно так: я - эксперимент, просто эксперимент, и ничего больше. (...) Вчера после полудня я долго следовала за другим экспериментом, на некотором расстоянии от него, чтобы выяснить, если удастся, для чего он, но мне это не удалось. Думаю, что это мужчина». Познакомившись друг с другом поближе, мужчина и женщина еще долго не могут понять друг друга: Ева ужасается, что Адам пытается ловить рыбок, плавающих в озере («Неужели у него нет сострадания к этим крошечным тварям? Неужели оно было задумано и сотворено для такого неблагородного занятия?»), а Адама тревожит, что она проявляет слишком большой интерес к львам и тиграм, утверждая, что их зубы не созданы, чтобы питаться травой и цветами: «Это, разумеется, чрезвычайно глупое рассуждение, потому что поедать друг друга — значит убивать друг друга, то есть, как я понимаю, привести сюда то, что называется «смертью», а смерть, насколько мне известно, пока еще не проникла в парк». После грехопадения мужчина и женщина еще долго не могут разобраться, как жить в новом мире: Адам удивляется, откуда рядом с его подругой все время появляются какие-то новые существа — не то рыбы, не то медвежата, а может быть, и вовсе «кенгуру адамовидное»: «С тех пор как у нас появилось это существо, ее словно подменили — с безрассудным упрямством она не желает и слышать о каких бы то ни было экспериментах. Ни одно животное не поглощало так все ее помыслы, как эта тварь, но при этом она совершенно не в состоянии объяснить — почему». А Ева, утратив свой прекрасный сад, все же довольна тем, что нашла своего Адама: «Он любит меня, как умеет; я люблю его со всем пылом моей страстной натуры, как и подобает, мне кажется, моему возрасту и полу. (...) В глубине души он добр, и я люблю его за это, - но будь иначе, я бы все равно любила его. Если бы он стал бранить меня и бить, я бы все равно продолжала любить его. Я знаю это. Мне кажется, все дело в том, что таков мой пол. (...) Единственное мое желание и самая страстная моя мольба - чтобы мы могли покинуть этот мир вместе; и эта мольба никогда не перестанет звучать на земле, она будет жить в сердце каждой любящей жены во все времена, и ее нарекут молитвой Евы». Но исполнится другое желание Евы — она уйдет первой, и на ее могиле Адам, уже давно понявший, что лучше жить с ней за пределами рая, чем без нее в Раю, скажет: «Там, где была она, — был Рай»...
Хотя братом Геракла
И смелым тебя нарекаю, и братом
Вакху, кто
Впряг тигра
В повозку, и вниз
До Инда спустился,
И исполнил веселую службу,
Заложил виноградники и
Дикость народов смирил.
Уильям Блейк, создавая свои «Пророческие книги», которые насыщает и собственной мифологией, и своими персонажами, также обращается и к библейской символике, подчас толкуя ее достаточно противоречиво. Если бог Блейка в «Песнях невинности» — это бог, защищающий беззащитных и помогающий слабым, посылающий светлячка заблудившемуся в ночи муравью, то Христос «Вечного Евангелия» — носитель священного гнева, проклинающий лицемеров и жестоких правителей, и даже произносящий немыслимые для канонических Евангелий слова: «Тот, кто любит своих врагов, предает друзей своих». Русских стихотворцев библейская тема также не обошла: Пушкину являлись и «Пророк», и «Ангел», и «Демон» (не говоря уж о юношеской вольтерьянско-бурлескной «Гавриилиаде»), и образ Давида вспоминали Грибоедов, Мей и Хомяков, пророка Илии — В.Козлов, Майков написал стихотворения «Иафет» и «Мани-факел-фарес», Полонский описал «Вавилонское столпотворение», «Библейские мотивы» появлялись в творчестве К.Фофанова. Заслуженным успехом среди декламаторов пользовалась небольшая поэма А.К.Толстого о Марии Магдалине «Грешница»:
«С постом, с молитвой незнакома,
Я верю только красоте,
Служу вину и поцелуям,
Мой дух тобою не волнуем,
Твоей смеюсь я чистоте!»
С этой насмешливой речью блудница обращается к тому, кого считает тем Учителем, о котором говорят ей все вокруг и кого она решила совратить во что бы то ни стало. Но, как объясняют ей, этот светлый, непорочный юноша — лишь апостол Иоанн, а встреча с Христом ей еще предстоит...
И был тот взор как луч денницы,
И все открылося ему,
И в сердце сумрачном блудницы
Он разогнал ночную тьму (...)
И, в первый раз гнушаясь зла,
Она в том взоре благодатном
И кару дням своим развратным,
И милосердие прочла.
Тарас Шевченко включает в свой поэтический мир подражания псалмам и пророчествам, «Псалмы Давидовы», 1845; «Цари», 1848; «Пророк», 1848–59; «Подражание II Псалму», «Исайя. Глава 35», «Подражание Иезекиилю. Глава 19». Иван Франко пишет в 1905 году поэму «Моисей», историю странствия из египетского плена в Землю обетованную. Американец Дж.Г.Уитьер обращается к героическим мотивам Библии в стихах «Юдифь в шатре Олоферна» (1829), «Жена Маноя» (1847); Э.Хейл и Н.Уиллис обращаются к страданиям Агари, а у Ады Исаакс Менкен Юдифь, убивающая своего врага, целует его, подобно Саломее, историю которой еще красочно воспроизведет в своей пьесе Оскар Уайльд. Вообще, роскошной библейской фактурой упиваются в этот период многие прозаики и драматурги: событиям вокруг гибели Иоанна Крестителя посвящена повесть Г.Флобера «Иродиада», а А.Куприн перелагает историю любви бедной девушки из виноградника и царя Соломона в строки повести «Суламифь» (1927): «И царь на мгновенье, пока она не становится спиной к ветру, видит всю ее под одеждой, как нагую, высокую и стройную, в сильном расцвете тринадцати лет; видит ее маленькие, круглые, крепкие груди и возвышения сосцов, от которых материя лучами расходится врозь, и круглый, как чаша, девический живот, и глубокую линию, которая разделяет ее ноги снизу доверху и там расходится надвое, к выпуклым бедрам» (...) С тех пор как Соломон охладел к царице Астис, утомленный ее необузданной чувственностью, она со всем пылом южного сладострастия и со всей яростью оскорбленной женской ревности предалась тем тайным оргиям извращенной похоти, которые входили в высший культ скопческого служения Изиде. Она всегда показывалась окруженная жрецами-кастратами, и даже теперь, когда один из них мерно обвевал ее голову опахалом из павлиньих перьев, другие сидели на полу, впиваясь в царицу безумно-блаженными глазами». Позже Т.Манн в романе-эпопее «Иосиф и его братья» будет так же, только значительно подробнее, сплетать древнееврейскую фактуру с древнеегипетской, разбираясь с запутанной историей семейства Авраама. Одновременно двадцатый век может и «приземлять» когда-то высокопарное изложение событий Ветхого Завета. Так, Л.Андреев, следуя тому же сюжету, что и Мильтон, изображает «Самсона в оковах», жалкого, опустившегося, занятого лишь примитивными своими нуждами: «Надо спать, а у меня болит все тело. Как измучили меня филистимские собаки! Днем жжет меня солнце, а ночью знобит стужа, а ночью... (Глухо и равнодушно стонет, по привычке.) И все болит, все болит и чешется, и чешется. Хижину и рабыню, молоденькую, да, молоденькую...» Андреев еще напишет "Дневник Сатаны", воплотившегося на земле, и историю еще одного библейского персонажа, о которой речь впереди...
Адам, Ева и их потомство появятся снова в пьесе Бернарда Шоу «Назад к Мафусаилу» (1918-1920). Здесь прародителей занимает не столько вопрос добра и зла, сколько тайна смерти — они и боятся умереть, и испытывают тяжесть от того, что обречены жить вечно. Выход подсказывает Еве змея — преодолеть бремя вечности и одновременно бремя смерти поможет таинство рождения, позволяющее людям спокойно умирать и возрождаться в новых поколениях: «Я помню Лилит, которая пришла в мир раньше Адама и Евы. Как и ты, она любила меня. Она была одна — с нею не было мужчины. Она увидела, что существует смерть, как вы убедились в этом на примере упавшей лани, и она поняла, что должна придумать способ обновляться и менять свою оболочку, как это делаю я. У Лилит была могучая воля. Она неотступно желала, неотступно добивалась своего». Лилит породила на свет Адама и Еву, теперь им предстоит разделить труд рождения. Через некоторое время мы видим, как живут прародители, окруженные потомками, и один из них, успевший уже стать убийцей, самонадеянно себя оправдывает: «Я делал то, чему ты учил меня. Копал, копал и копал. Выпалывал чертополох и терновник. Питался плодами земными. Жил в поте лица своего, как и ты. Я был дурак. Авель же был изобретатель, человек мыслящий и мужественный, настоящий двигатель прогресса. Он узнал, что существует кровь. Он изобрел убийство. (...) Я нанес удар, и Авель умер, как умирали животные. Тогда я бросил нескончаемый труд, которому, как дурак, предавался ты, и стал жить, как жил Авель: охотясь, убивая, поддерживая огонь». Но такое продолжение не устраивает мать-Еву, на которое пала вся тяжесть рождения; впрочем, разочарована она и «грязным землекопом Адамом» — ей хотелось бы, чтобы ее племя не только влачило жалкую жизнь, копая и сражаясь, но и было чем-то большим, и некоторые из ее потомков внушают ей надежды на это — они «умеют запоминать свои грезы» или слушают Голос, который когда-то слышал сам Адам, а теперь слышит и записывает Енох, автор будущей Библии: «Навещая меня, они всякий раз приносят мне весть о новом чуде или новую надежду, словом, нечто такое, ради чего стоит жить. Они не желают умирать, потому что всегда учатся, творят, познают или хотя бы мечтают». А в финале пьесы появляется сама прародительница Лилит, наблюдающая за людьми тридцатитысячных годов, дошедших до немыслимого долголетия и мудрости, давно отвергших «игрушки» вроде любви и искусства: «Я дала женщине величайший дар — любопытство. Этот дар спас ее потомство от моего гнева, ибо я сама любопытна и потому выжидала, желая посмотреть, что же люди будут делать завтра. Пусть они и впредь питают во мне это чувство. Я хочу сказать: пусть они больше всего страшатся остановиться, ибо как только я, Лилит, утрачу надежду на них и веру в них, они будут осуждены».
«Дьявольская» тема тоже, хоть и переходит большей частью в ведение кинематографа, остается актуальной в новейшей литературе. Так, К.С.Льюис «приоткрывает» тайны адской кухни в «Письмах Баламута», где опытный служитель ада преподает своему юному племяннику уроки по совращению его «подопечного» — увы, нелицеприятные для читающих, зато более полезные, чем тома благочестивых наставлений, которые хочется приводить безо всяких комментариев: «Как бы ты ни действовал, в душе твоего пациента всегда есть и доброе, и злое. Главное направлять его злобу на непосредственных ближних, которых он видит ежедневно, а доброту переместить на периферию так, чтобы он думал, что испытывает ее к тем, кого вообще не знает. (...) Ты должен ревностно охранять это странное предположение: "Мое время — мое!" Пусть ему кажется, что он начинает каждый день как законный владелец двадцати четырех часов. Пусть ему представляется тяжелым налогом та часть этой собственности, которую он оставляет на работе, и щедрым пожертвованием — та, которую он отводит на религию. И никогда не позволяй ему усомниться в том, что совокупность времени каким-то таинственным образом принадлежит ему сызмальства. (...) Общее правило, которое мы уже утвердили среди них, вот какое: во всех переживаниях, делающих их счастливее или добрее, только физические факты "на самом деле", а духовные "субъективны", во всем же, способном их огорчить или развратить, духовное — это и есть действительность, и, не обращая внимания на нее, мы от "самого дела" убегаем. Таким образом, при рождении ребенка кровь и боль "на самом деле" есть, а радость — субъективна. В смерти же именно наш ужас обнаруживает, что такое "на самом деле" смерть. Ненавистный человек "на самом деле" отвратителен — в ненависти человека видишь таким, каков он есть, в ненависти разбиты все иллюзии; обаяние же человека любимого — просто субъективная дымка, скрывающая похоть или корысть».
По-новому интерпретирует двадцатый век и легенду о докторе Фаусте. У А.Луначарского (которому в 1909 году, правда, еще далеко до советского наркома просвещения) Фауст получился правителем города, все-таки построенного на земле, что была отвоевана у моря («Фауст и Город»). Но мирское величие не красит, а ослепляет Фауста, ставит стену между ним и его детьми: «Он влюбился в себя, как новый Нарцисс, вечное поклонение перед собою ослепило его разум», — злорадствует его приспешник, «барон Мефисто». И все же этому Фаусту в финале дано прозреть, обращаясь к своим гражданам со словами надежды: «Дети, братья, верю, верю в вас; плодитесь, растите, освещайте мир, достраивайте, познавайте, стройте, и вы будете как боги». Правда, что получается из следования таким лозунгом, видно по версии М.Арцыбашева, вообще писателя не оптимистичного, а после эмиграции — и подавно. Так история преобразуется в трагический фарс «Дьявол» (1925), где, разумеется, Фауст-революционер, избавивший мир от тиранов, сталкивается после своей победы с Членами Комитета, признающими один террор, «систематический, кровавый, без пощады» и объявляющими врагом своего же предводителя. Вселенский спор между Духом любви (замещающим гетевского Бога) и Дьяволом здесь заканчивается победой последнего: «идее светлой всеобщего слиянья» не найти воплощения в мире, а зло «царствует над миром единым вечным властелином». А сделка Фауста на сей раз носит характер «отсроченного самоубийства»: если слепой герой до последнего не решался расстаться с жизнью, веря в добро и торжество истины, то прозревший Фауст, воочию увидевший, как неизменно побеждают похоть, разврат, продажность, насилие и ложь, в финале, уже сознательно, потянется к яду, «забвенья смертного, как воздуха, алкая», и место его в качестве председателя Комитета займет сам Дьявол...
Бессмысленна, нелепа, безобразна,
Все тот же мрак кругом ... Сознание бессилья
Подрезывает нам сияющие крылья
Порыва страстного восторженной мечты
К той жизни, - полной красоты,
Добра, могущества, свободы, наслажденья, -
О коей грезим мы от самого рожденья! .
Усильям нет числа, и жертвам нет имен,
Но длится без конца все тот же страшный сон ...
Уже мы падаем, в борьбе изнемогая,
Но так же далеки врата земного рая!
А впоследствии и Томас Манн напишет своего «Доктора Фаустуса», и Клаус Манн своего «Мефистофеля» - на реалистическом материале фашистской Германии, но оглядываясь все на ту же вечную историю...
Евангелие как исторический источник для исторического же романа? Евангелие как свидетельство наполовину легендарное, которое можно не только толковать и объяснять, но и искать в нем «позднейшие напластования», и даже домысливать, «как оно было на самом деле»? Перед этой идеей не мог устоять золотой век романа. Подчеркнутые анахронизмы произведений Средних веков и Нового времени с их «князем Адамом» и футуристическими видениями сменятся подчеркнутой историчностью: авторы начнут исследовать этнографию, политическую и религиозную расстановку сил в первом веке нашей эры. Вслед за Ренаном, обратят внимание на саму природу библейских мест: «Соседняя область Иерусалима представляется, быть может, самой печальной местностью в мире. Напротив, Галилея, вся покрытая зеленью, очень тенистая, очень веселая, поистине страна Песни песней, страна песнопений Возлюбленного. (...) Мессия на брачном пире, грешница и добродетельный Закхей, приглашенные к его трапезам, основатели Царства Небесного в виде званых на брачный пир, - вот, на что дерзнула Галилея, что она допускала. Греция при помощи скульптуры и поэзии рисовала жизнь человеческую в виде чудных картин, но в них никогда не было ни глубокой перспективы, ни далеких горизонтов». Будут стремиться авторы разгадать мысли, действия, внешний облик самого Иисуса: «Тогда в течение нескольких месяцев, может быть, года, Бог действительно обитал на земле. Голос молодого плотника вдруг принял необыкновенную мягкость. Все его существо дышало бесконечной обаятельностью, и кто раньше его видал, теперь его не узнавал. У него еще не было учеников, и группа, собравшаяся вокруг него, не была ни сектой, ни школой; но в ней уже чуялся общий дух, нечто поразительное и привлекательное. Его приветливый характер и, быть может, обольстительная внешность, какая иногда встречается у еврейской расы, создали вокруг него особую увлекательную атмосферу, от влияния которой никто из среды этих добродушных и наивных племен не мог устоять».
Сначала все же романисты не выходят за рамки изображения персонажей, окружающих фигуру Спасителя. Фаррар, также написавший беллетризированную биографию Христа, в романе «Сумрак и заря» (в русском переводе — «На заре христианства») рисует судьбы апостола и первые шаги христианского учения. О евангельских временах и первых шагах христианства повествуют исторический роман «Камо грядеши?» (1894-96), где появляется апостол Павел и история его пути в Дамаск, а также повесть «Пойдем за Ним» об обращенном римлянине Г.Сенкевича. На пике популярности в конце 19 века были романы Мэри Корелли «Варрава» и «Бен-Гур» Лу Уоллеса, впоследствии несколько раз экранизированный. Португалец Эса де Кейрош в повести «Реликвия» (1887) придает евангельской теме антицерковное звучание – те, кто читал, находят в ней параллели с рукописью булгаковского Мастера. Великий князь Константин Романов в 1914 году под псевдонимом К.Р. опубликовал стихотворную драму «Царь Иудейский», посвященную событиям Страстной Недели, где Христос и апостолы оставались за сценой, зато действовали Иосиф Аримафейский, Пилат и другие лица евангельской драмы. Шалом Аш, с позиций иудея, симпатизирующего личности Христа, пишет роман «Назарянин» (1939), а также повести «Апостол» и «Мария» (1949).
В новелле Анатоля Франса «Прокуратор Иудеи» мы видим Понтия Пилата, вспоминающего минувшие дни и неудобства жизни римского прокуратора среди фанатичных иудеев: «Для них недоступны диалектические споры без распри, от всей чистоты души, о божественных вещах, пусть и окутанных туманом и исполненных неопределенности. (...) Сто раз толпы иудеев, богатых и бедных, со священниками во главе, обступали мое кресло из слоновой кости и, цепляясь за полы моей тоги и за ремни сандалий, с пеной у рта взывали ко мне, требуя казни какого-нибудь несчастного, за которым я не находил никакой вины и который был в моих глазах таким же безумцем, как и его обвинители. Что я говорю, сто раз! Так бывало ежедневно, ежечасно. И однако ж я был вынужден исполнять их законы, как наши собственные, ибо Рим вменял мне в обязанность не нарушать, а поддерживать их обычаи, держа в одной руке судейский жезл, а в другой секиру.». Казалось бы, самое время после этого вспомнить об Иисусе из Назарета, но... «Понтий Пилат нахмурил брови и потер рукою лоб, пробегая мыслию минувшее. Немного помолчав, он прошептал: — Иисус? Назарей? Не помню». И автор представляет самому читателю решать, то ли прокуратор уклоняется от ответа, то ли действительно не заметил Иисуса среди множества таких же несчастных, не оказавшихся подлинными мессиями...
Сельма Лагерлёф, поведавшая нам о путешествии Нильса с дикими гусями, возвращается к жанру апокрифов еще раньше, в 1914 году, в своих «Легендах о Христе». Там происходят по-детски светлые и поэтичные чудеса: к пересохшему колодцу, в котором когда-то отразилась Вифлеемская звезда, возвращаются из рая волхвы, чтобы наполнить его вновь; маленький Иисус защищает от людских обид даже пчел и лилии, за что они помогают ему и его семье уйти от преследования римлян; а маленькая птичка-красношейка решается вырвать шип из тернового венца Спасителя. Лагерлеф вспоминает и исцеление Тиберия с помощью платка Вероники, и давнюю историю с глиняными птичками, причем еще в детстве сталкивает с Иисусом его будущего противника: «На приступочке соседнего дома сидел Иуда, рыжий и безобразный мальчик с лицом в синяках. Его одежда висела клочьями из-за постоянных драк с уличными мальчишками. В эту минуту он сидел совсем спокойно и никого не задирал, а так же, как Иисус, работал над кусочком глины. Эту глину он не сам достал: он и на глаза не посмел бы показаться гончару, потому что частенько бросал камнями в его хрупкий товар. (...) Когда Иуда увидел, что птички по приказу Иисуса расправили крылья и полетели, он зарыдал. Он рвал на себе волосы, как старые люди, которых ему приходилось видеть в великом горе и сокрушении, и бросился к ногам Иисуса. Он валялся в пыли пред Иисусом, целовал его ножки и просил, чтоб Иисус растоптал его, как он, Иуда, растоптал его глиняных птичек. Ибо Иуда любил Иисуса, восхищался им, боготворил и ненавидел его в одно и то же время. Но Мария, все время следившая за игрой детей, встала, подняла Иуду с земли, посадила к себе на колени и приласкала его. «Бедный ребенок! - сказала она ему. - Ты не понимаешь, что дерзнул на то, на что не может дерзнуть ни одно из живых существ. Никогда больше не делай этого, если не хочешь стать несчастнейшим из людей! Горе человеку, который хотел бы сравняться с тем, кому солнечный свет служит красками и кто может в мертвую глину вдохнуть дыхание жизни». («В Назарете»)
А вот «Иуда Искариот» Леонида Андреева предстает сложным и в высшей степени неудобным для всех окружающих существом. Предатель и обожатель, искуситель и обвинитель, отталкивающий всех своим внешним и внутренним уродством, но именно потому оказавшийся в кругу избранных Иисусом, готовый пойти на любую подлость и убить любого, чтобы выразить свою любовь, но именно потому отвергнутый, ведь для любви не нужны убийства и подлости... «По рассказам Иуды выходило так, будто он знает всех людей, и каждый человек, которого он знает, совершил в своей жизни какой-нибудь дурной поступок или даже преступление. Хорошими же людьми, по его мнению, называются те, которые умеют скрывать свои дела и мысли, но если такого человека обнять, приласкать и выспросить хорошенько, то из него потечет, как гной из проколотой раны, всякая неправда, мерзость и ложь». Таким образом, герой Андреева действует почти иррационально, стремясь не то подтвердить, не то опровергнуть свое представление о человеческом роде, и боясь снова предстать «обманутым», и втайне желая этого. Что ж, испытания предательством Иуды не выдерживает никто — высокопоставленные священнослужители легко соглашаются на его предложение, оценив себя в пресловутые тридцать сребренников: «Ах, Анна, старый, седой, глупый Анна, наглотавшийся закона, — зачем ты не дал одним серебреником, одним оболом больше! Ведь в этой цене пойдешь ты вовеки! (...) Если я скажу морю: море, ты знаешь, во сколько люди оценили своего Иисуса? Если я скажу горам: горы, вы знаете, во сколько люди оценили Иисуса? И море и горы оставят свои места, определенные извека, и придут сюда, и упадут на головы ваши!» Не может подать Иуде надежды и народ, так и не прозревший или не посмевший спасти своего спасителя: «"Так, так! — быстро подумал Иуда, и голова его закружилась, как у пьяного.- Все кончено. Вот сейчас закричат они: это наш, это Иисус, что вы делаете? И все поймут и..." Но верующие шли молча. Одни притворно улыбались, делая вид, что все это не касается их, другие что-то сдержанно говорили, но в гуле движения, в громких и исступленных криках врагов Иисуса бесследно тонули их тихие голоса». И даже «хорошие» ученики ничего не сделают ради учителя: ведь «своего учителя они всегда любят, но больше мертвым, чем живым», и ничего не смогут ответить на обвинения «нехорошего» ученика: «Кто любит, тот не спрашивает, что делать! Он идет и делает все. Он плачет, он кусается, он душит врага и кости ломает у него! Кто любит! Когда твой сын утопает, разве ты идешь в город и спрашиваешь прохожих: "Что мне делать? мой сын утопает!" — а не бросаешься сам в воду и не тонешь рядом с сыном. Кто любит! (...) Отчего же ты не пошел? Отчего ты не пошел, Петр? Геенна огненная — что такое геенна? Ну и пусть бы ты пошел — зачем тебе душа, если ты не смеешь бросить ее в огонь, когда захочешь!» Да и вообще, стоит ли искушать кого бы то ни было? "—Но ведь ты знаешь, что я люблю тебя. Ты все знаешь. Зачем ты так смотришь на Иуду? Велика тайна твоих прекрасных глаз, но разве моя — меньше? Повели мне остаться!.. Но ты молчишь, ты все молчишь? Господи, господи, затем ли в тоске и муках искал я тебя всю мою жизнь, искал и нашел! Освободи меня. Сними тяжесть, она тяжеле гор и свинца. Разве ты не слышишь, как трещит под нею грудь Иуды из Кариота? И последнее молчание, бездонное, как последний взгляд вечности. — Я иду». Сам Иуда, заранее решивший после своего предательства покончить с жизнью, действительно готовится и к радостной встрече, и к геенне огненной: «Ты слышишь, Иисус? Теперь ты мне поверишь? Я иду к тебе. Встреть меня ласково, я устал. Я очень устал. Потом мы вместе с тобою, обнявшись, как братья, вернемся на землю. Хорошо? (...) Но, может быть, ты и там будешь сердиться на Иуду из Кариота? И не поверишь? И в ад меня пошлешь? Ну что же! Я пойду в ад! И на огне твоего ада я буду ковать железо и разрушу твое небо. Хорошо? Тогда ты поверишь мне? Тогда пойдешь со мною назад на землю, Иисус?»
Образ Искариота, на сей раз — таинственный и грозный, появляется и у современника Андреева, Максимилиана Волошина, в стихотворении «Иуда апостол»:
Дух земли - Сатана - вошел в Иуду -
Вещий и скорбный.
Все двенадцать вина и хлеба вкусили,
Причастившись плоти и крови Христовой,
А один из них земле причастился
Солью и хлебом.
И никто из одиннадцати не понял,
Что сказал Иисус,
Какой Он подвиг возложил на Иуду
Горьким причастием.
Об этой абсолютной пустоте и об одиночестве души, лишенной бога, рассказывает Пер Лагеквист, обратившись к судьбе Вараввы в одноименном романе (1950). В центре повествования – обычный разбойник, рожденный в ненависти, от насильственной связи главаря шайки и пленницы, но ставший первым из тех, за умер Иисус: «Они вот болтают, будто он умер за них, вместо них. Что ж! Возможно. Но вместо Вараввы-то он умер уж точно, этого-то никто отрицать не будет! И выходит, Варавва ближе ему, чем они, чем все вообще, он совсем иначе с ним связан, и они еще не подпускают к себе Варавву! Он избран, можно сказать, - избран, чтоб не страдать, чтоб избавиться от мучений. Он и есть настоящий избранник, его отпустили вместо самого Сына Божия - тот сам так пожелал, так повелел». Между тем апостолы никак не могут принять «отпущенника», который к тому же держится «сам по себе» и не может проникнуться даже чудом воскресения Лазаря – общение с ожившим мертвецом внушает ему лишь ужас и отвращение: «да, человек тот был мертв и потом воскрес, в этом нет никакого сомнения. Но лично он, Варавва, не понимает, зачем их Учителю понадобилось его воскрешать». Первохристиане считают себя избранными, а не собирателями – им не нужен пока что ни разбойник Варавва, ни его подруга Заячья Губа, которая даже свидетельствовать о чудесах Христа не может толком из-за своего косноязычия и погибает под камнями толпы. А между тем, может быть, она ближе всех подошла к их Учителю: «Потом она стала вспоминать, как она видела Сына Божия. Как он был с нею ласков. Никто еще никогда не был с нею так ласков. Она бы могла его попросить, чтоб исправил ее уродство, да только ей не хотелось. Ему ничего бы это не стоило, да только ей не хотелось просить. Он помогал тем, кому помощь правда нужна, он творил великие дела». Схоронив Заячью Губу, Варавва затаивает злобу на «этого распятого», который «потребовал» от нее этой страшной жертвы, и остается в вечной своей неприкаянности и отъединении: «А их "братство", и "вечери любви", и "любите друг друга" - это ему не нужно. Он сам по себе. И в своих отношениях с тем, кого они называют Сыном Божиим, с тем распятым, он тоже останется самим собой. Он не раб ему, вроде них. Сами пусть молятся и вздыхают». Независимость не приносит Варавве ни счастья, ни покоя: после долгих лет разбойной жизни попав в подземные рудники, он оказывается там скован одной цепью с христианином Сааком и даже, благодаря его заступничеству, попадает обратно на светлую землю. Но вера остается далека от него, и испытание доказывает это: когда хозяин, увидев на его рабской бирке нацарапанное товарищем имя Иисуса, спрашивает, зачем ему это:
«— У меня нет Бога, - наконец ответил Варавва так тихо, что его почти не было слышно. Но и римлянин, и Саак расслышали этот ответ. И после этих немыслимых слов Саак взглянул на него с таким отчаянием, болью и недоумением, что взгляд этот в самое нутро впился Варавве, пронизал его насквозь, хоть сам Варавва и не смотрел тогда на Саака. Удивился и римлянин.
— Не понимаю, — сказал он. — К чему же тогда "Иисус Христос" у тебя на бирке?
— Потому что мне хочется верить, — отвечал Варавва, не поднимая глаз».
Желания оказывается недостаточно: имя Христа, нацарапанное на рабской бирке взамен имени господина, римлянин перечеркивает вместе с надеждами Вараввы... Правда, ему еще суждено выйти на свободу, но в римских катакомбах «отпущенник» не находит христиан, с которыми и хотел бы соединиться: «"Любите друг друга"... "Любите друг друга"... Но вот он пришел к ним, а их там не оказалось, их там ни единого не оказалось. И он блуждал среди тьмы, по своим кротовым ходам... Куда же они подевались? Куда они подевались, эти, которые якобы любят друг друга?» Старый разбойник может выйти навстречу их Богу единственным способом, который доступен его разумению: вообразив, что пожар Рима — долгожданное явление Распятого, обещавшего «спалить этот мир дотла», он присоединяет свои головни к его пламени, за что и попадает в тюрьму наравне с первохристианами, вовсе неповинными в поджогах, среди которых и Петр, когда-то знавший и отвергавший его, но с тех пор много проживший и познавший жалость: «- Это несчастный человек, - сказал он, - и мы не вправе судить его. Сами мы полны изъянов и пороков, и не наша заслуга, если Господь милует нас. Мы не вправе судить человека за то, что у него нету Бога». Так, рядом с христианами, но не вместе с ними, Варавва принимает распятие, по-прежнему одинокий, даже в смертный час не скованный ни с кем, хотя бы железной цепью, и никем не утешенный: «...он сказал во тьму, словно бы к ней он обращался:
- Тебе предаю я душу свою.
И он испустил дух».
«- Если бы я был огнем, то пылал; если бы был секирой, то рубил; но я – сердце, и я люблю.
- Я тоже сердце и потому не могу терпеть несправедливость, бесстыдство и бесчестье. Разве можно любить неправедных, бесчестных и бесстыдных? Руби! Гнев – одна из главных обязанностей человека. (…) Измени свой лик, сделай сильными руки, укрепи сердце. Тяжела твоя ноша. Кровь и тернии вижу на твоем челе. (…) Два пути лежат перед тобой: путь человеческий, прямой и ровный, и путь Божий, тот, что ведет наверх. Выбери самый трудный. Прощай!»
Осознав, что перед ним действительно лежит трудный путь – принять секиру от Иоанна и роль «козла отпущения», останки которого встретились ему в пустыне, Иисус вступает на дорогу, ведущую его на крест, прочь от радостей и забот материального мира:
«-Мне казалось, что я жених и держу ветвь миндаля, но оказалось, что я дровосек. Помните, как мы ходили по Галилее и проповедовали: земля прекрасна, земля и небо – едины, вот-вот откроется Рай, и мы войдем? Так вот, это был сон, и теперь мы проснулись. (…) Внутри нас – Царство Небесное. Снаружи – царство Зла. И между ними война. Первый наш долг – сокрушить секирой Сатану.
-Какого Сатану?
-Мир вокруг нас».
Но самое тяжелое, действительно «последнее искушение» ждет героя Казандзакиса на самом кресте: дьявол, когда-то искушавший его в образе змеи соблазнами плоти, в образе льва – властью над миром, а в образе архангела – мечтой стать не рабом, а сыном Бога, дерзновенно сказать ему «потеснись, дай мне место», - в последнюю минуту приходит к Иисусу в образе ангела-хранителя, оповещая, что все его страдания были сном. И вот сын плотника из Назарета возвращается в мир, чтобы полной чашей испить его радости, завести семью и детей, стать скромным тружеником, забросившим юношеские мечты о величии, и встретить спокойную старость. Но мир, из которого исчез подвиг Спасителя, уже не может стать таким, каким должен был стать: Магдалина будет забита камнями, проповедь обратившегося Савла будет ложной, созданной «из воздуха», чтобы дать людям утешение и спасение, записки бывшего мытаря никогда не станут святым Евангелием от Матфея, а тот, кто c суровостью и надеждой следовал за Иисусом с первых страниц, теперь сам бросит ему в лицо обвинение в предательстве: «Твое поле брани, предатель, было на кресте, и тебе это известно. Другим назначено возделывать земли и плодить детей. Ты должен был взойти на крест. (…) «Я агнец Божий, - блеял ты, - иду на заклание, чтобы спасти мир. Иуда, брат мой, не бойся. Смерть – это врата бессмертия. Я должен войти в них. Помоги мне!» Я любил и верил в тебя столь сильно, что согласился донести на тебя. Но ты… ты…» И, раздавленный тяжестью своей вины, Иисус может лишь сокрушаться о том, что не может вернуться на предназначенный ему крест – но вдруг действительно оказывается в том утерянном мгновении: это его благополучная жизнь, а не распятие было мороком соблазна… «И сразу великая, безудержная радость охватила его. Нет, нет, он не трус, не изменник, не предатель! Он не отступил. Сдержал обещание. Принял страдание на кресте. (…) Так, значит, земные радости, жены, дети и эти дряхлые старцы, проклинавшие его, - всего лишь сон, видение, соблазны Лукавого. Его ученики спаслись и теперь по всему миру разносят Благую Весть.
-Свершилось! – вырвался из груди Иисуса победный крик. И было это так, как если бы он сказал: «Началось!»
Бунтующие шестидесятые породили еще одно художественное событие, само название которого – немалый шок: наверное, когда последователи Савонаролы объявляли Иисуса «королем Флоренции», и это не звучало так, как название рок-оперы Э.Л.Уэббера и Т.Райса «Иисус Христос – Суперзвезда». Однако авторы знали, что делают: в то самое время, когда буквально рядом с ними ветвятся и плодятся новые секты и субкультуры, когда уже несколько новых «Христов» успели объявить о себе и засветиться в масс-медиа, сюжетом мистерии новейших времен становится взаимодействие личности с толпой, способной вознести на щит или низвергнуть. Пожалуй, толпа и есть второй центральный персонаж пьесы: она предстает то народом «бедного Иерусалима», поющим осанну спасителю и стремящимся, чтобы их почитание не прошло незамеченным («ты видел, как я махал?»), то сборищем торговцев, готовых продать и купить все на свете, то зелотами, готовыми обрушиться на кого угодно по любому слову предводителя, то гноящейся массой увечных и прокаженных, облепляющей своего целителя (впервые слова «исцелите себя сами!» звучат отчаянным криком усталости), то страшной стеной тех, кто кричит «распни»…
Что ты скажешь теперь, Христос?
Что ответишь на наш вопрос?
Знаешь ли, что в беду попал?
Иль предвидел такой финал?
Как ты сможешь держать ответ?
Видишь ли, что спасенья нет?
Так же смело на смерть пойдешь?
Или чудом себя спасешь?
А тот, которого все они добивают этими вопросами, словно камнями, может быть, впервые за всю свою литературную историю оказывается среди них таким одиноким и усталым, на последней грани нервного срыва. Ведь среди тех, кто стоит чуть ближе к нему, некому подать ему руку помощи: апостолы мечтают лишь о том, как когда-нибудь уйдут на покой, засядут за Евангелие и прославятся навеки, Симон призывает возглавить массы и начать восстание, Магдалина, хоть и стремится утешить и окружить заботой, втайне «не знает, как его любить», не знает этого и Иуда, которого беспокоит нарастающая популярность Учителя, способная вызвать кровавую расправу со стороны римских властей – и из этого опасения он сам выдает Иисуса властям, а потом бросит самому Богу в небеса обвинение: «Зачем ты выбрал меня? Ты убил меня!» Более того, сам Иисус, возможно, не знает, зачем был выбран он сам, и что дадут миру его страдания – он может лишь допытываться об этом у безмолвного неба:
Пусть я умру,
Вынесу все муки, но исполню твой приказ!
Дам им истязать себя, распять всем напоказ...
Мне надо знать, Боже, мне надо знать,
Что ты тогда можешь взамен мне дать?
Мне надо знать, Боже, мне надо знать,
За что умру?..
Очевидно, первым из таковых следует считать Ивана Карамазова, автора целых двух юношеских апокрифов: легенды об атеисте, приговоренном за свое неверие пройти до рая «квадриллион лет во мраке», и легенды о великом инквизиторе, а точнее, о явлении Спасителя в средневековой Испании. Глава инквизиции, сразу же взяв его под арест, приходит и упрекает в том, что он не пошел навстречу искушениям дьявола, и эту миссию пришлось взваливать на себя католической церкви, которой теперь его пришествие только мешает: «Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, - эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то и другое и третье и сам подал пример тому. (...) Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный и плененный тобою. Вместо твердого древнего закона, - свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, - но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? (...) И чем виноваты остальные слабые люди, что не могли вытерпеть того, что могучие? Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров? Да неужто же и впрямь приходил ты лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут тайна и нам не понять ее. (...) Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то, уж конечно не для таких, как они. Говорят и пророчествуют, что ты придешь и вновь победишь, придешь со своими избранниками, со своими гордыми и могучими, но мы скажем, что они спасли лишь самих себя, а мы спасли всех».
Из обитателей советского литературного пространства к библейским сюжетам обратятся герои «Мастера и Маргариты»: там появится и рукопись пролетарского поэта Ивана Бездомного, излагающего историю Христа в духе Лео Таксиля, когда-то взявшего на себя труд изложить в стебной интерпретации оба Завета, предстающие в его глазах нелепыми и безнравственными баснями (так получились «Забавная Библия» и «Забавное Евангелие»). Но рукопись Бездомного суждено прочесть одному Берлиозу, а вот рукопись автора, известного нам как Мастер, ту самую, нетленную, прочтут поколения читателей, начиная с его возлюбленной и заканчивая самими героями повествования...
«- А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?
- Всех, - ответил арестант, - злых людей нет на свете.
- Впервые слышу об этом, - сказал Пилат, усмехнувшись, - но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, - обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: - В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?
- Нет, я своим умом дошел до этого.
- И ты проповедуешь это?
- Да.
- А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, - он - добрый?
- Да, - ответил арестант, - он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил. (...) Если бы с ним поговорить, - вдруг мечтательно сказал арестант, - я уверен, что он резко изменился бы».
Бродячий проповедник и целитель Иешуа Га-Ноцри, убежденный, что все люди добры, и что «всякая власть является насилием над людьми», и не способный быть невольным палачом даже для своего допросчика, для которого их разговор заслоняет мучительная головная боль, - на этот раз он действительно один в окружающем его нехристианском мире. Даже единственный ученик, Левий Матвей, записывает за ним не то, что хотел сказать его учитель, и все, что может сделать ради него Понтий Пилат,- поступки вполне в языческом духе: не решившись поставить под удар свою карьеру, отношения с местными властями и само свое существование, он способен лишь помочь ускорить приход долгожданной смерти к распятому, отомстить за него предателю Иуде и создать условия для того, чтобы Левий Матвей мог завершить и распространить свою рукопись...
"- Тебя зарезать мне не удастся, - ответил Левий, оскалившись и улыбаясь, - я не такой глупый человек, чтобы на это рассчитывать, но я зарежу Иуду из Кириафа, я этому посвящу остаток жизни.
Тут наслаждение выразилось в глазах прокуратора, и он, поманив к себе
пальцем поближе Левия Матвея, сказал:
- Это тебе сделать не удастся, ты себя не беспокой. Иуду этой ночью
уже зарезали.
Левий отпрыгнул от стола, дико озираясь, и выкрикнул:
- Кто это сделал?
- Не будь ревнив, - оскалясь, ответил Пилат и потер руки, -- я боюсь,
что были поклонники у него и кроме тебя.
-Кто это сделал? - шепотом повторил Левий.
Пилат ответил ему:
-Это сделал я.
Левий открыл рот, дико поглядел на прокуратора, а тот сказал:
-Этого, конечно, маловато, сделанного, но все-таки это сделал я. - И
прибавил: - Ну, а теперь возьмешь что-нибудь?
Левий подумал, стал смягчаться и, наконец, сказал:
- Вели мне дать кусочек чистого пергамента".
Примечательно, что и у Булгакова, и у Достоевского в том же повествовании, где появляется Иисус, выходят на сцену и адские силы: Ивану Карамазову, доведенному до нервного истощения процессом по делу об убийстве и собственной ролью в нем, является черт в образе "приживальщика", и ему же жалуется на свою судьбу: "Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен "отрицать, между тем я искренно добр и к отрицанию совсем неспособен. Нет, ступай отрицать, без отрицания де не будет критики, а какой же журнал, если нет "отделения критики"? Без критики будет одна "осанна". Но для жизни мало одной "осанны", надо, чтоб "осанна"-то эта переходила чрез горнило сомнений, ну и так далее, в этом роде. (...) Я ведь знаю, тут есть секрет, но
секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я пожалуй тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадрилион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и, скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно!" Мастеру же с Маргаритой, как и многим жителям Москвы, предстоит столкнуться с Сатаной (из множества своих имен на сей раз выступающим под именем Воланд) и его свитой, которые наметили в столице место для ежегодного бала с черной мессой, дело лишь за королевой... Пожалуй, у Булгакова происходит самая удачная сделка с дьяволом в мировой литературе: пройдя свой круг испытаний, герои, с санкции неба и по слову Воланда, обретают покой в "вечном доме, который тебе дан в награду", а Мастеру дается право отпустить своего героя на свободу, по лунной дороге, которая является ему в снах, навстречу своему собеседнику...
Весьма интересно подходит к библейской теме В.Тендряков в разветвленном, многоплановом, поднимающем многие вопросы и темы, повествовании «Покушение на миражи»: группа физиков и лириков, историков и программистов моделирует «мир без Христа», заложив в компьютерную программу условие, что безвестного галилейского пророка забили камнями, едва он начал проповедовать, на тридцатом году жизни... «Он должен был прожить еще три года, взбудоражить Галилею, сказать свою Нагорную проповедь, зовущую "люби ближнего своего и врага своего", появиться в Иерусалиме, испытать предательство одного из учеников и уже только тут мученически погибнуть, как презренный раб, — на кресте. Затем воскреснуть в своих продолжателях, "смертию смерть поправ". Ничего этого не случилось — пророк из суетного Назарета не стал Иисусом Христом, не прошел из поколения в поколение по тысячелетиям, не возвеличен людьми до бога. Как много подвижников, не успевших доказать свое, ныне напрочь забыто!» Согласно гипотезе авторов тендряковского Плана, место учителя должен занять Павел, обращенный уже не явлением Христа, а судьбой реальной девочки-сироты, погибшей из-за его гонений, научившей его страдать не только за себя. И проповедовать этот учитель станет скорее так: «А нужно ли обещать? Не лучше ли сказать: не ждите от других, сами давайте, чем богаты. Если есть у тебя кусок хлеба, преломи его с тем, кто голоден. Если нет хлеба, голоден сам, найди доброе слово для такого же голодного. И тогда не око за око, не зуб за зуб, а благодарность за благодарность, спасение за спасение — кто тогда почувствует себя сиротой?» Однако «павлианство» не может занять места христианства, и даже в машинной версии, чудом или случайной ошибкой программиста, совокупность символов, составляющих образ Христа, восстанавливается на диске вновь, его «воскрешая»... «Воистину неуемен человек! Он и тут замахивается на невозможное, что не предусмотрено матерью природой. Но мать природа непредусмотрительно обделила нас крыльями, а мы все-таки летаем. Разве поднялись бы мы в воздух, если б в глубине веков неподготовленный человек с безрассудной страстью, вопреки природе не пожелал заведомо невозможного — хочу летать! Хочу, и все тут, без всяких на то оснований. И основания были добыты позднее. Слава тем, кто заражает род людской неисполнимыми желаниями!»
У Чингиза Айтматова в романе «Плаха» образ Христа приходит к изгнанному из семинарии «еретику-новомысленнику», журналисту Авдию Каллистратову, который пытается постичь природу «подводных течений» зла в житейском море, сунувшись для этого в самую гущу подпольного наркотического оборота. Жестоко избитый «подельниками» за стремление «спасать нас от самих же себя», а еще более — за то, что он не обратился к помощи главаря, не признав тем самым своего бессилия, выкинутый на ходу из поезда и почти умирающий, Авдий оказывается вне пространства и времени: «Исторический синхронизм - когда человек способен жить мысленно разом в нескольких временных воплощениях, разделенных порой столетиями и тысячелетиями, - присущ в той или иной мере каждому человеку, не лишенному воображения. Но тот, для кого события минувшего так же близки, как сиюминутная действительность, тот, кто переживает былое как свое кровное, как свою судьбу, тот мученик, тот трагическая личность, ибо, зная наперед, чем кончилась та или иная история, что повлекла она за собой, все предвидя, он лишь страдает, не в силах повлиять на ход событий, и приносит себя в жертву торжеству справедливости, которому никогда не состояться». В видении чудака-«богоискателя», который мечется по древней Иудее, чтобы найти и спасти Учителя, предстает последний разговор Иисуса с прокуратором Иудеи, судящем о том «в меру своей подозрительности»: «Он, мол, царь Иудейский, возлюбленный Господом и дарованный Господом иудеям как прямая стезя к справедливому царству Божьему. А царство это такое, при котором нe будет места власти кесаря и кесарей, их наместников и прислужнических синагог, а все-де будут равны и счастливы отныне и во веки веков. Какие только люди не домогались верховной власти, но такого умного, хитрого и коварного еще никто не знал - ведь случись самому дорваться до кормила власти, наверняка бы правил точно так же, ибо иного хода жизни нет и не будет в мире». Сам же Иисус изнемогает от тяжкого, животного страха, вспоминает о матери, но «поступиться парой фраз», признать себя лжепророком, а свое Царство – пустой фантазией, не может: «Первое - не пристало отрекаться от того, что сказано во имя истины, ибо ты сам того хотел. И второе - не пристало брать на себя грех за не содеянное тобой и бить себя в грудь, чтобы от молвы чернящей отбелиться. Коли молва лжива, она сама умрет (...) Ведь ты не станешь отрицать, наместник римский, что смысл существования человека в самосовершенствовании духа своего, - выше этого нет цели в мире. В этом красота разумного бытия - изо дня в день все выше восходить по нескончаемым ступеням к сияющему совершенству духа. Тяжелее всего человеку быть человеком изо дня в день. А посему - как долго ждать придется того дня, в который ты не веришь, правитель, зависеть будет от самих людей. (...) Не я, кому осталось жить на расстоянии перехода через город к Лысой горе, приду, воскреснув, а вы, люди, пришествуете жить во Христе, в высокой праведности, вы ко мне придете в неузнаваемых грядущих поколениях. И это будет мое второе пришествие. Иначе говоря, я в людях вернусь к себе через страдания мои, в людях вернусь к людям».
Виктору Шнейдеру в повести «Ближнего твоего…» (1993) тоже понадобился «внутренний автор», начинающий писатель Олег Кошерский, задумавший повесть о юности Христа (он уже, кстати, успел выпустить в свет «Юность Кощея»). В этой версии главное действующее лицо предстает очень земным, остраненным, без тени грядущего величия - не Христос и даже не Иешуа, а пока что еще Бар-Йосеф, и даже торжественное «истинно, истинно говорю вам» преображается в простецкое, но подкупающее возможной достоверностью: «точно-точно тебе говорю»: « - Традиционное восприятие - вообще опасная штука. Как взгляд из колодца. Надо же смотреть шире - это все нормально... Или не колодец, еще лучше: верблюды и верблюжья колючка. Верблюды раздирают о нее в кровь губы, пьют свою кровь и приговаривают: "Ах, какая сочная травка!" Их так с детства учили, что сочная и вкусная. И что горб - это идеал красоты. (…) Нормальная спина - прямая. И пить надо - воду. И верблюдам надо воду. Но они этого не знают. И узнать неоткуда. Потому что жирафа они не слушают, а только спрашивают – где твой горб?! Шимон - где твой горб?! - Шимон только собирался поблагодарить за комплимент, как уже и получил "в зубы". – А Шимон им: "Как где? Вот он. Я тащу багаж знаний: история, философия, традиции, обычаи, обряды, семья, то, это...» Правда, эту рукопись автор так и остается незавершенной — вернее, не ставит целью пройти историю до конца, а оставляет его в сжатом виде, в проекте: «И я скажу этим умникам: зачем вы столько думали о еде, а о душе не думали? Где же ваш ум, если обеспечили себе немногие дни до смерти и не позаботились о многих - после? Так скажу этим умникам. А фарисеям скажу: что же вы молитесь так, чтобы все видели? Что за праведность ваша, о которой вынуждаете говорить весь город? Разве купец получает когда-нибудь вознагражденье за свой товар дважды? За показную праведность все вас почитают теперь уже, так, значит, не получите награды посмертной. И зелотам скажу: для чего делаете вы из Закона помело? Разве затем дан вам вечный Закон, чтобы использовать его для сиюминутной политики? Не путайте Божий дар с яичницей: отдавайте римлянам то, что принадлежит им, и Богу - все, что принадлежит Ему. (…) Каждый еврей делает вид, что выполняет все заповеди, и каждый десятый - действительно выполняет. Но можно выполнить так, что лучше бы вообще не выполнял. Если ты постишься в срок, но ходишь весь этот день с унылым и голодным видом, чтобы все знали и видели, что ты постишься, для кого ты это делаешь? Для Бога? Нет – для людей. То же самое и в остальном: сказано "не убивай". Ну, а если я ругаюсь, кричу: "Убью!", - и не делаю этого только потому, что боюсь тюрьмы, это же ненормально. Или "не прелюбодействуй". Ну, он и не прелюбодействует - держится, так сказать. А каждую встречную женщину взглядом - точно тебе говорю: раздевает...»
В свои литературные игры включает евангельское повествование и Борис Акунин: последним расследованием его монахини Пелагии («Пелагия и красный петух») становится дело пророка секты «подкидышей», которого последователи называют Мануйлой, а сам он говорит о себе так: «Родители нарекли меня Эммануилом, что означает "с нами Бог". Именем Ёхошуа меня называли мои шелухин, по-русски это значит "Помощь Иеговы", а слово "Христос" я впервые услышал только здесь, у вас, и долго не догадывался, кто этот распятый бог, которому все молятся. Но когда выучился русской грамоте и прочел Новый Завет, меня как громом ударило. Многое в этой книге перепутано и пересказано неверно, там полно всяких небылиц, но чем дальше я читал, тем яснее становилось: это про меня, это я - Распятый! Я - Распятый!" (...). В Иерусалиме меня мало кто знал в лицо, так что любой из шелухин мог выдать себя за меня... Нет, мне не угадать, кого из них казнили. Но зато я твердо знаю, кто все это придумал - второй Ехуда, тот, что из Кериота. Он иудеянин, а они хитрее нас, галилеян. Ехуда, сын Шимона, подговорил Кифу, а тот убедил остальных. Они всегда его слушались!» Не зная о замысле учеников, которые прячут его в пещере на Масличной горе, Эммануил чудесным образом попадает сквозь пространство и время в такую же пещеру, но в Сибири девятнадцатого века. Герой Акунина, симпатичный, добрый и чуть нескладный,схожий со шнейдеровским (впрочем, дело не в сходстве, дело в тенденции, которая определенно складывается на исходе невеличавого двадцатого века), пытаясь «вернуться обратно», ходит по России, а затем по Святой Земле, и, как говорит о нем сестра Пелагия, «ощущает себя Мессией и оттого преспокойно перекраивает законы и основы христианства, как это сделал бы и Иисус, Который Сам Себе законодатель и преобразователь» — а кроме того, по своему обыкновению, «разговаривает с разными людьми», даже с наемным убийцей, посланным «убрать» его: «Ты нужен мне, а я нужен тебе! Ведь я к тебе пришел, за тобой! (...) Несчастней тебя нет никого на свете. Твоя душа на помощь зовет, потому что Дьявол в ней совсем Бога задавил».
Кирилл Еськов тоже вспоминал о «гипотезе нераспятого Христа», когда писал свое «Евангелие от Афрания». Вообще-то, на сей раз автор стремился не столько изложить свою трактовку «как оно было на самом деле», сколько вступить в полемику с сочинением Джоша Макдауэлла «Не только плотник», где автор пытается опровергнуть рационалистические версии воскресения (и, по-моему, Макдауэлл этого более чем заслужил, потому что действительно не рассмотрел хотя бы возможность «добросовестного заблуждения» участников). Еськов, предоставляя слово герою Булгакова и следуя за расстановкой акцентов у Домбровского, выдвигает версию активного участия Рима в развитии и поддержке новой ереси иудаизма, и пусть даже участие это — тайна от самого ее основателя, но даже ее финансирование проводится через внедренного в общину Иуду. Именно римские спецслужбы, исчерпав все способы спасти Иисуса и не засветиться, предлагают ему, чтобы кто-то занял его место на кресте — но тот поворачивает их замысел в обратную сторону: «И когда он сказал: "Нет", я сперва решил, что тот просто требует должных гарантий, и еще успел восхититься его самообладанием - в таком положении люди обычно готовы хвататься хоть за соломинку, хоть за бритвенное лезвие. Я объяснил, что его опасения - а не уберут ли тебя после "явлений" в целях сохранения секретности? - вполне понятны и оправданы. Гарантией же здесь служат единственно весомые соображения - соображения пользы. Мы крайне заинтересованы в его будущих посланиях и, так сказать, закупаем их на корню. Он ведь не хуже нас понимает, что нынешний состав учеников явно не способен не то что развивать Учение, но хотя бы просто связно изложить его. Выслушавши все это с несомненным вниманием, он вдруг нагнулся, взял узелок со своей одежкой и, ни слова не говоря, направился к дверям. А у самого выхода обернулся и произнес, обращаясь к Фабрицию (меня он вообще игнорировал), загадочную фразу: - Что делаешь, делай скорее! И пока я судорожно соображал, что бы эти слова могли означать (ибо события Тайной вечери были, как вы помните, восстановлены нами лишь несколькими днями спустя), он успел выйти к поджидавшим на ступеньках себастийцам». Разгадку его идеи Фабриций понимает: «агент-имитатор» должны появиться не на кресте, а после распятия, чтобы «воскресение» Учителя послужила к развитию учения — вот только римляне еще не представляют, что сделает новая религия с их империей...
М.Турнье в романе «Каспар, Мельхиор и Бальтазар» (1980) рассматривает судьбу каждого из трех царей, пришедших встретить младенца Иисуса. Чернокожий царь Каспар, завороженный белизной рабыни с Севера, видит черную землю, из которой был слеплен Адам, и в темноте хлева видит, что младенец принял черный образ, научив царя радоваться радости другого. Бальтазар, «иконофил», одержимый страстью к красоте, который больше способен полюбить портрет, чем его оригинал, — а живет он в той среде, где творить изображения запретно, и его музей разорен обезумевшей толпой, — видит образ и подобие Бога в простом жесте молодой матери, склоненной над младенцем, который породит «революцию» в искусстве и позволит «прославлять лицо и тело человека, не впадая в идолопоклонство». Бедный царь Мельхиор, свергнутый с престола заговорщиками и ставший нищим, понимает, что земная власть неизбежно разъедает душу, и видит, что лучший путь — отказаться от земного царства, создав общину, подчиняющуюся закону любви. Но у Турнье появляются еще две царственных особы — царь Ирод, изнемогающий от кошмарной, постыдной болезни, но цепляющийся за жизнь, потому что не может никому передать трон, и ищет наследника там, где мелькнула комета; и принц Таор, который опоздал принести на встречу свой дар — фрукты и сладости, но пережил еще много приключений, отведал дикого меда с акридами, накормил своими сладостями голодающих вифлеемских младенцев — не зная, что самых маленьких, не попавших на пир, в эту минуту избивают солдаты Ирода, — попадает в соляные копи Содома, занимая место другого человека, и проводит там тридцать три года, слышит слова «Я есмь хлеб, сшедший с небес», и первым, не зная того, причащается хлебом и вином Тайной вечери. Турнье предоставляет слово даже волу, помнящему не только вспашку земли, но и шествия во имя бога Аписа, и старому ослу со звездой во лбу, свидетелю рождения Иисуса, услышавшему из уст архангела Гавриила о грядущей славе ослиного племени, которая проявится в Вербное воскресенье...
Эрик Эмманюэль Шмитт представляет нам свое «Евангелие от Пилата», где римский чиновник, вовсе не склонный к восторженной вере, расследует дело Иисуса по-своему: «Я прекрасно знаю действительность. Хуже того, предвижу ее. Я всегда жду, что она будет уродливей, чем кажется, более жестокой, более скользкой, более извращенной, двусмысленной, коварной, мстительной, эгоистичной, жадной, агрессивной, несправедливой, двуличной, равнодушной, напыщенной… Одним словом, разочаровывающей. А потому не расстаюсь с действительностью, охочусь за ней, хватаю за задницу, высматриваю все ее слабости и вынюхиваю ее вонь, выжимаю из нее все ее гнусные соки». Цепкий прокуратор рассматривает и опровергает большинство известных версий исчезновения тела из гробницы — даже то, что за воскресшего Христа был, сам того не желая, в рассветных сумерках принят его ученик Иоанн, мечтавший походить на Учителя и повторять его дела... А кроме того, перед нами проходят и философ-киник, и астролог-любитель, ожидающий новой Эпохи Рыб и нового повелителя вселенной, и разрывающийся между похотью, своеволием и ужасом перед преступлением закона Ирод, и совсем юная Саломея, первая свидетельствующая о воскресении Христа, и обожаемая супруга Пилата Клавдия Прокула, когда-то исцеленная Иешуа, по сути принадлежащая к первым христианам, и в конце концов приводящая Пилата на гору Фавор... «Сегодня я признаю, что дело Иешуа — не только загадка, но и тайна. Нет ничего более успокоительного, чем загадка. Это — задача, ожидающая возможного решения. Нет ничего более угнетающего, чем тайна: это — задача, не имеющая решения. (...) Итак, что я видел? Ничего. Что я понял? Ничего, но теперь знал, что коечто может ускользать от моего понимания. В деле Иешуа я весь последний месяц пытался спасти свой разум, спасти во что бы то ни стало от тайны, спасти разум, дойдя до неразумности… Я проиграл и понял, что существует непознаваемое».Однако даже больший интерес, чем расследование римского прокуратора, представляет первая часть — «Исповедь приговоренного, ожидающего казни». Здесь свою историю рассказывает простой человек по имени Иешуа, выросший из мальчика, «задающего тысячи вопросов», рано потерявший любимого отца и познавший, что надо спешить признаться людям в любви, иначе можно и опоздать. Он становится своего рода деревенским психоаналитиком, всегда готового выслушать и утешить тех, кто приходит в его мастерскую, и понимает, что ради любви ко всем ему придется отказаться от любви личной, эгоистичной, отказаться от любви невесты ради любви к нищему, нудными жалобами мешающего их пиру по случаю помолвки. Герой Шмитта готов скорее выступить против самого Бога, чем примириться с жестокостью созданного им мира: «У всех этих преступлений было одно имя: Закон. А у Закона был автор — Бог. Я решил, что не буду больше любить Бога. (...) Я ждал, что мир будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от Бога, что он будет самым лучшим ремесленником, самым обязательным и самым внимательным, который станет уделять столько же внимания деталям, как и целому. Мне был нужен Бог, жаждущий справедливости и любви. Но Бог не держал своих обещаний». Поворотом в жизни Иешуа становится встреча с «Иохананом Омывающим», одним из многочисленных «мессий», к тому же его дальним родственником, который неожиданно «узнает его как избранника Бога», и неприятно смущенный такой новостью Иешуа не знает, что тут сказать и что сделать: «Ноги мои подкосились, я оступился, и Иоханан на руках вынес меня на берег. Там мною занялись Андрей и Симон, пытаясь отогнать толпу, которая хотела узнать, кто я такой. Женщины говорили, что в момент, когда я потерял сознание, с неба спустился голубь и сел на мое чело. Естественно, я этого уже не видел». Когда Иешуа бежит от толпы в одиночество пустыни, чтобы найти в нем себя, с ним происходит то, что, в общем-то, случается со многими в подобных обстоятельствах: «Я обрушился внутрь самого себя. Разве мог я предполагать, что существуют такие крутые обрывы, головокружительные пропасти, глубины внутри человеческого тела? (…) Я окунулся в океан света. Тут было тепло. Тут я понимал все. Тут я ощущал абсолютную веру. Я спустился в кузницу жизни, в центр, в очаг, туда, где все соединяется, образуя единое целое». И, хотя на пороге сорокового дня юношу охватывают сомнения, не были ли его откровения иллюзией дьявола, герой сознательно принимает решение верить, что руководим именно Богом. Окончательно утверждает его на выбранном пути ученик Иегуда, самый образованный из его последователей, твердо помнящий библейские пророчества и непоколебимо верующий в них: «Ты должен вернуться в Иерусалим, Иешуа. Христос добьется триумфа в Иерусалиме, тексты ясно говорят об этом. Ты должен быть унижен, подвергнут пыткам, убит, а потом ты воскреснешь. Это будут трудные времена. (...) На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях». Как известно, этого не произойдет: именно Иегуде выпадет предать друга под суд — ведь он не имеет права ни сдаться, признав свое поражение, ни поставить под удар учеников:
«— Истинно говорю вам, один из вас вскоре предаст меня.
Дрожь непонимания пробежала по их телам. Они с криками начали протестовать. Молчал только Иегуда. Только Иегуда понял. Он стал бледнее восковой свечи. Его черные глаза пронзали меня.
— Им буду я, Иешуа?»
Соотечественник Ренана не приводит в своем евангелии ничего выходящего за пределы разума. Сам Иешуа подозревает, что немалой долей чудес он обязан молве, делающей слона из мухи, а подчас и ухищрениям своих учеников, хотя часть из них он может объяснить и сам: «Любой может исцелять, и мне тоже пришлось исцелять. Да, я касался ран, да, я выдерживал наполненный болью взгляд. Да, я проводил ночи у ложа умирающих. Я садился рядом с увечными и пытался руками передать им часть силы, которая кипит внутри меня; я разговаривал с ними, я пытался отыскать выход их страданиям и приглашал их молиться, искать колодезь любви в себе самом. Те, кому это удавалось, чувствовали себя лучше. У других не получалось». Между прочим, и об изменении направленности своих проповедей герой Шмитта говорит так, как будто цитирует «Жизнь Иисуса»: «Я не мог скрывать от себя правду: я менялся. Горечь и упреки излишне часто посещали мое сердце. Я, воплощение любви, стал резким, нетерпимым, раздражительным. Проповедуя смирение, я мог зло оскорбить противников. (...) Потом я осыпал себя упреками, а мать ночью успокаивала меня, прижимая к груди, называя мои помрачения рассудка усталостью от несбыточных надежд». Решение Иешуа завершить свой путь так же сознательно, как решение начать его, он ни в чем не уверен до конца, и даже воскресение Лазаря вселяет в него смятение, а не надежду воскреснуть самому: «Ради меня он пожертвовал покоем Лазаря. Слезы стыда заливали мне лицо. И из колодезя до меня донесся голос, и голос сказал, что любовь, великая любовь, порой не имеет ничего общего со справедливостью. Любовь часто бывает жестокой; и Он, Отец мой, тоже будет плакать, когда увидит меня распятым на кресте».
А вот Юрий Вяземский в своем проекте из семи романов о событиях Страстной недели, из которых вышел пока что первый — «Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник», — вовсе не стремится повествовать от имени Иисуса, и к его речам здесь не прибавлено ни единого слова помимо канонических Евангелий. Сфера повествования — те обстоятельства, течения и люди, которые окружают фигуру Христа и его путь, и здесь автор одновременно следует за историческими свидетельствами и вносит что-то свое. Так, в романе показано Показано сплетение противоборствующих сил в древней Иудее: здесь и фарисеи, не случайно заговорившие у Вяземского, как партийные функционеры, вплоть до обращения «товарищ», которые ждут «истинного Мессию, а не фигляров и фокусников», и другой Иисус, по прозвищу Варавва, ученик Иоанна Крестителя, одержимый местью Ироду за своего учителя и уже прослывший национальным героем. И, пожалуй, самый неожиданный образ среди всего этого повествования — римский префект Иудеи, Луций Понтий Пилат (кстати сказать, сопровождаемый начальником охраны Корнелием Афранием Максимом), который в свои молодые годы выглядит то «наивным и капризным юношей», то превращается «в зрелого мужа, усталого и властного», не чуждый театральности, и умеющий скрывать свой характер, способности и цели за множеством масок, так необходимых на его скользком и опасном посту... А еще здесь предстают многие идеи и учения, владевшие умами на заре нашей эры — и зародившийся на Востоке буддизм, и гностицизм, и зороастризм, и эсхатологические чаяния, и идея о том, что мир спасет красота, и о том, что для спасения необходимо отдать самое дорогое... При этом все эти учения «распределены» между апостолами, каждый из которых, таким образом, толкует слова Учителя и видит его поступки сообразно своей идеологии и своему пониманию. «Три года за Ним ходим, но каждый идет в свою сторону, — заговорил Иоанн совершенно обычным голосом, грустно и буднично. — Слушаем и не слышим. И чем больше Он нам рассказывает, тем меньше мы понимаем. И говорим, говорим, объясняя друг другу то, что не поняли, чтобы еще сильнее друг друга запутать. И каждый уверен в своей правоте».
Что ж, видимо, судьба такая у пишущих людей — говорить и говорить о том, о чем все,казалось бы, сказано раз и навсегда, и много раз переговорено, - но, наверное, и это нужно... "и, может быть, до чего-нибудь они договорятся"...
www.krotov.info/library/bible/comm2/literatu.ht...
lib.ru/HRISTIAN/
www.eleven.co.il/categ/1806
Сказание об Иосифе и Асенефе.
Апокрифы древних христиан.
Апокрифические сказания об Иисусе, Святом Семействе и Свидетелях Христовых.
Хождение Богородицы по мукам. // Изборник. Повести Древней Руси.
Данте Алигьери. Божественная комедия.
Действо об Антихристе.
Г.Гроций. Адам изгнанный.
Й.ван ден Вондел. Люцифер. Адам в изгнании, или Трагедия всех трагедий. Ной, или Гибель первого мира.
Дж.Мильтон. Потерянный рай. Возвращенный рай. Самсон-борец.
грин зерцало для лондона
Дж.Г.Байрон. Каин.
Ф.Лессинг. Наброски к "Фаусту".
И.В.Гёте. Фауст.
А.Франс. Восстание ангелов. Прокуратор Иудеи.
Марк Твен. Школьная горка. № 44, или Таинственный незнакомец. Таинственный незнакомец. Дневник Адама. Дневник Евы.
либ.ру про блейка
А.К.Толстой. Грешница.
А.Куприн. Суламифь.
Л.Андреев. Иуда Искариот. Самсон в оковах.
Б.Шоу. Назад к Мафусаилу.
К.С.Льюис. Письма Баламута.
Э.Ренан. Жизнь Иисуса.
М.Турнье. Каспар, Мельхиор, Бальтазар.
К.Чапек. О пяти хлебах. Лазарь. Марфа и Мария. Кредо Пилата. Вечер Пилата.
С.Лагерлёф. Легенды о Христе.
М.Волошин. Иуда Апостол.
Г.Панас. Евангелие от Иуды.
П.Лагерквист. Варавва.
Я.Добрачинский. Письма Никодима.
Н.Казандзакис. Последнее искушение.
Т.Райс. Иисус Христос - суперзвезда.
Ф.Достоевский. Братья Карамазовы.
М.Булгаков. Мастер и Маргарита.
Ю.Домбровский. Факультет ненужных вещей.
В.Тендряков. Покушение на миражи.
Ч.Айтматов. Плаха.
В.Шнейдер. Ближнего твоего...
Б.Акунин. Пелагия и красный петух.
К.Еськов. Евангелие от Афрания.
Э.Э.Шмитт. Евангелие от Пилата.
Ж.Сарамаго. Евангелие от Иисуса.
Ю.Вяземский. Сладкие весенние баккуроты.
www.lib.ru/INOOLD/RASIN/rasin0_2.txt
www.lib.ru/POEZIQ/BLAKE/about.txt
Г. Г. Ишимбаева Образ Фауста в немецкой литературе XVI-XX веков. (спасибо Erno за наводку!)
culture.niv.ru/doc/culture/lectures-radugin/ind...
www.bogoslov.ru/text/325033.html
lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4915
www.ruthenia.ru/volpert/lermontov/06.htm
www.krotov.info/
www.krotov.info/library/bible/comm/_00_ind.htm
www.4oru.org/slovo_forprint.php3?id=1832
www.armenianhouse.org/zolyan/articles-ru/shnora...
www.sostoyanie.ru/index.php?option=com_content&...